Н. РОЗЕНБЕРГ, Л. БИРДЦЕЛЛ. КАК ЗАПАД СТАЛ БОГАТЫМ
ЭКОНОМИЧЕСКОЕ ПРЕОБРАЗОВАНИЕ ИНДУСТРИАЛЬНОГО МИРА
1995 Г.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Сейчас сравнительно легко написать историю развития капиталистических институтов, поскольку каждый знает, что они такое: свободные рынки, частная собственность, деньги, хранение сбережений в банках, страхование, векселя, свобода создания предприятий и т.п. Труднее написать историю накопления богатства в западных странах, поскольку нет согласия в понимании того, как это происходило. Может быть, следует заимствовать опыт биологов, которые за последние полтора столетия поняли, что эволюционные процессы способны создавать разнообразнейшие системы – от протеиновых молекул до болотных экосистем, сложная и запутанная природа которых не дается человеческому пониманию. Эволюция западной системы экономического роста являет нам аналогичное отсутствие общего плана, а также важную роль случая, эксперимента и критериев выживания. Как бы то ни было, западный путь к богатству исторически уникален, и самое малое, чему мы можем научиться у биологов, – не рассчитывать на то, что здесь возможны простые объяснения.
Прежде чем обратиться к истории экономического роста западных стран и к поиску его причин, мы хотим сделать ряд предварительных замечаний. Во-первых, о роли неэкономических факторов в этой эволюции от бедности к богатству, в том числе о роли правительств XIX века. Во-вторых, о роли организаций для хозяйственной деятельности – и предостеречь от предположений, что иерархические структуры есть единственная форма организации. В-третьих, об уместности термина капитализм или любого другого идеологически значимого слова, кончающегося на -изм, для описания экспериментального, зачастую прагматичного подхода к хозяйственным проблемам, используемого современным Западом. Этот подход нередко имел результатом политику и практику совершенно отличные от того, как изображают капитализм в учебниках.
Неэкономические источники и последствия экономического роста
В очерке экономической истории уместно отметить значительные неэкономические источники и последствия развития западного мира от бедности к богатству. Бесспорно, что, в силу распространившегося на Западе признания высокой ценности человеческой жизни, важнейшим последствием увеличения богатства Запада стал демографический эффект – рост населения как результат одновременного увеличения числа живущих людей и продолжительности жизни. Другим важным последствием была урбанизация западного мира – переход от преимущественно сельского общества средневековья к почти исключительно городскому обществу современных стран Запада. В мире, где люди живы не хлебом единым, столь крутая перестройка не могла бы успешно совершиться, если бы неэкономические секторы общества не сумели успешно приспособиться к радикальным изменениям.
Важно осознать роль политических институтов в экономическом подъеме Западной Европы. Примечательной чертой экономических систем Запада в XIX – начале XX века была значительная независимость производства и торговли от политических или религиозных действий или ограничений, по крайней мере, по сравнению с ограничениями, действовавшими в XIV веке. Однако, практика невмешательства (laissez-faire) лишь в незначительной степени была свойственна этим хозяйственным системам. Напротив, и в XIX веке и ранее западные правительства очень активно способствовали развитию производства и торговли. Правительства предоставляли правовые механизмы, обеспечивавшие возврат кредитов и выполнение соглашений; они решительно определяли и защищали права собственности, без которых невозможны инвестиции и торговля; они создавали правовые формы, отвечавшие потребностям предприятий; они субсидировали сооружение каналов, железных и шоссейных дорог; разумно или ошибочно, но они защищали с помощью тарифов и квот национальную промышленность от иностранной конкуренции; они предоставляли валюту, которая во многих странах служила стабильной мерой ценности. Некоторые достижения правительств, такие как бесплатное обязательное образование и транспортные системы – просто изумительны. Правительственная помощь океанскому транспорту – введение налогов на развитие навигации, а также строительство доков, волнорезов, расчистка фарватеров, контроль безопасности, создание спасательных служб, подготовка мореплавателей, создание морских госпиталей – представляет интерес потому, что она осуществлялась веками, не затрагивая ничьих принципов. Предоставление монополии с целью поощрить создание новых отраслей являет собой еще более давнюю практику, а выдача патентов на новые изобретения, особо выделенная в конституции Соединенных Штатов, к концу XVIII стала общей практикой.
В более общем смысле, отношения между политической сферой и экономической сферой, хотя и были отмечены высокой степенью автономии экономической сферы, включали ряд других элементов. Монополия на осуществление насилия, которая является наиболее фундаментальной характеристикой политической сферы, предполагала создание системы правосудия для ненасильственного разрешения хозяйственных споров; она предполагала также разграничение и защиту прав собственности, в том числе ограничение налогов и защиту от политических экспроприации. На Западе поддержание денежного обращения для облегчения торгового обмена было давней прерогативой государства. Представление об экономическом росте как об одной из форм изменения напоминает нам, что изменения никогда не бывают ограничены только хозяйственными отношениями, они затрагивают также общественную и политическую жизнь.
Хотя большей частью политические власти считали своим долгом помогать производству и торговле, в XIX веке стало сравнительно немодным регулировать торговлю, облагать ее значительными налогами, контролировать цены или заработную плату или стремиться к сглаживанию заметных различий в доходах. Предполагалось, что промышленность и торговля служат общему благосостоянию, так что правительство должно было поддерживать и поощрять их.
Подчеркивать независимость экономики от политических влияний вполне уместно в очерке экономической истории, но это только половина истории. То, что политики были относительно свободны от ответственности за ход экономической жизни, позволяло им концентрироваться на других аспектах правительственной деятельности, что привело в XIX – начале XX века к столь же исторически беспрецедентному прогрессу в политической жизни, как и в экономической. Национальные государства были консолидированы; право участия в выборах расширено; на смену абсолютным монархиям пришли республиканские и демократические правительства; юристы занимались реформированием права и во многих случаях достигли хороших результатов; тюрьмы были реформированы; были созданы бесплатные публичные школы; международные отношения были улучшены настолько, что между 1815 и 1914 годами Европа не знала больших войн; безопасность жизни и собственности граждан возрастала по мере роста законопослушности и эффективности борьбы с преступлениями. Эти улучшения были достигнуты с помощью невероятно низких налогов. Действенность правительства ценилась сама по себе, и это, бесспорно, являлось вкладом в увеличение материального благосостояния и безопасности жизни.
Организация
В рамках политического дискурса проблемы экономической организации рассматривались с точки зрения того, какого вида деятельность должна быть организованной, а какая – нет. Этот подход предполагает существование единственной формы организации – командной, как в армии, в некоторых политических и религиозных организациях, построенных на иерархических отношениях между руководителями и подчиненными. Экономическая теория использует иную концепцию организации, достаточно широкую, чтобы охватывать практически все виды экономической деятельности, и предполагающую вопрос, как следует организовывать ту или иную деятельность, а не – нужна ли здесь организация или нет. Предварительное объяснение этого различия может оказаться полезным для тех, кто полагает неуместным думать об организации только в терминах иерархического подчинения.
Экономическая ортодоксия предполагает, что все виды хозяйственной деятельности организованы. Так, покупатели и продавцы на рынках коллективно выбирают цели, распределяют функции между множеством людей и вознаграждают тех, кто способствует успеху. Даже явно простая экономическая задача вроде поставки яиц к завтраку предполагает сеть взаимодействий между тысячами людей в разных странах, которые не входят ни в какую иерархическую организацию, но при этом каждый из них выполняет свою маленькую роль, точно согласованную с деятельностью других. Задача не могла бы выполняться с той же надежностью, с какой это происходит в капиталистическом хозяйстве, если бы рынки не являлись мощной организующей силой, способной побудить множество людей к формированию совместных целей, к распределению между многими специалистами труда по достижению этих целей и к обеспечению стимулов, вознаграждающих за выполнение работы.
При выборе между рынком и иерархией как средствами организации хозяйственной деятельности нужно учитывать два аспекта. Что касается фирм, в которых обычно видят основные единицы хозяйственной жизни, то некоторые из них организованы иерархически, другие – нет. Второй аспект относится к экономике в целом: на более высоком, надфирменном уровне хозяйственные отношения могут организовываться иерархически или рыночно или в какой-либо комбинации. Поскольку разнообразие форм и размеров фирм велико, число возможных вариантов сочетания иерархических и рыночных способов организации практически неограничено.
Те, кто подчеркивают эффективность организации экономики через рынки, в действительности имеют в виду нечто большее, чем простое утверждение, что порой чем меньше организации, тем лучше. На деле они утверждают, что при некоторых обстоятельствах рынки обеспечивают более эффективную координацию усилий множества людей, чем командные системы (если мерить эффективность тем, как производство удовлетворяет потребности участников и насколько экономно при этом используются ресурсы). В пользу превосходства рыночной организации обычно выдвигают и тот довод, что рынок вознаграждает и наказывает сильнее и определеннее, чем иерархические структуры, так что в рамках рыночной организации сильнее давление в пользу достижения наилучших результатов. Таким образом, различие между рыночной и иерархической организацией – это не вопрос о большей или меньшей организованности и по некоторым критериям рынок представляет собой более эффективную форму организации.
Иерархия и рынок – не единственные способы побудить людей к сотрудничеству для достижения общих целей. Манориальная система была третьей формой организации экономики. Она использовалась для подчинения экономических аспектов деревенской жизни политическим и военным аспектам феодальной системы. Подобно современным экономическим системам Запада, она включала иерархические и неиерархические элементы. В главе 8 при рассмотрении сферы науки мы обнаружим эффективную и чрезвычайно производительную форму организации, при которой отношения между учеными не могут быть описаны в терминах ни иерархической, ни рыночной организации.
Если бы человеческие сообщества состояли исключительно из Робинзонов, взаимно изолированных и производящих только для собственных нужд, тогда можно было бы с уверенностью утверждать, что производительность этих обществ лишь в малой степени приближается к их действительным возможностям. Поскольку практически все производство зависит от кооперации усилий, различие методов обеспечения кооперации в разных обществах представляет собой самый многообещающий источник объяснения различий в объеме производства и темпах роста. Чтобы исследовать эти различия, нужно понять, что возможны разные формы организации – к чему и направлены эти предварительные замечания.
Являются ли западные хозяйственные системы капиталистическими?
Осознание того, что первичными свойствами западных систем хозяйства были открытость к технологическим и организационным экспериментам и разнообразие организационных форм, заставляет поставить вопрос о том, как назвать эти экономические системы. В XX веке стало общепринятым называть экономические системы западных стран капиталистическими. Этот термин узаконен традицией. Но основным свойством экономических систем, возникших в Европе с упадком феодализма, является их предельная прагматичность и отсутствие идеологических связей с любыми принципами, за исключением экономической эффективности и выживаемости. Экономический подъем Запада стал возможен благодаря системе, сложившейся прежде, чем она была осознана как система или получила оправдание как идеология. Существовало множество идеологических привязанностей к соответствующим идеям и институтам – к частной собственности, свободе от произвольной конфискации или налогообложения и т. п., но не было идеологии, основой которой служила бы роль этих институтов в четко очерченной системе экономической жизни. Такое положение сохранялось до 1776 года, когда Адам Смит дал систематическое обоснование идеологии невмешательства, но к этому моменту основные институты западной экономики уже вполне сложились, и процесс экономического роста был запущен. На самом деле, если у Запада в первые одно-два столетия его экономического роста и была какая-нибудь экономическая идеология, то это был меркантилизм, позднее столь страстно и красноречиво отвергнутый Адамом Смитом. Ни Коммунистический манифест, ни Капитал (том I) не использовали термина капитализм, хотя в 1877 году Маркс употребил его в своей переписке. Оксфордский словарь английского языка отмечает первое использование его в 1854 году Теккереем, который так обозначил условия владения капиталом. Для обозначения экономической системы впервые термин был использован в 1884 году в книге Дуэ Лучшие времена. В конце XIX века последователи Маркса использовали этот термин как презрительное обозначение системы, которую они намеревались разрушить. Изобретатели термина не вкладывали в него рационального содержания; тем не менее, защитники экономической системы Запада решили, что достоинства термина оправдывают неподчинение правилу, в соответствии с которым не следует использовать терминологию своих оппонентов.
Для обозначения западной системы хозяйства больше подходит термин смешанная экономика, поскольку она всегда и была смешанной. Но современное употребление этого термина как бы предполагает, что были времена, когда существовал более чистый капитализм. Так что, несмотря на собственные возражения, мы будем использовать термин капитализм в согласии с традицией, для определения не идеологии (на -изм), но того изменяющегося набора экономических институтов, которые возникли в западноевропейских странах в эпоху экономического роста.

  1. ВВЕДЕНИЕ
    Бедность как норма
    Если мы окинем взглядом историю человечества и оценим уровень жизни наших предков в соответствии с современными критериями, то увидим историю безнадежного прозябания. Тогдашние общества обеспечивали возможность человеческого существования только очень небольшим группам людей, подавляющее же большинство жило в бескрайней нужде. Благодаря литературе, поэзии, романсам и легендам, прославляющим сильных и благополучных, мы невольно забываем о нищете, господствовавшей в прежние времена. Эпохи убожества подверглись мифологизации и порой их даже представляют как золотые времена сельской простоты. Это было не так.
    Только в последние два столетия в Западной Европе, Канаде, Соединенных Штатах, Австралии, Японии и ряде других стран наступил редкий в истории период, когда прогресс и процветание затронули жизнь не только привилегированных десяти процентов населения, но и многих других людей. Для краткости и простоты мы пожертвуем географической точностью, и будем относить все эти страны к Западу. В Англии, в Соединенных Штатах и в ряде мест Западной Европы уже в начале XIX века (а позднее и в других странах Запада) стало заметно, что необычно большая часть населения стала питаться лучше, живет в более здоровых и безопасных условиях, чем это было в древности на Среднем Востоке, в Индии, Китае, в римской и исламской цивилизациях – словом, лучше, чем когда бы то ни было в человеческой истории.
    Сдвиг от бедности к богатству в социальном смысле означает улучшение материального благополучия. Это изменение не находит адекватного выражения в статистике валового национального продукта, национального дохода или в изменениях реальной заработной платы. Конечной опасностью для человека всегда была смерть, и сдвиг от бедности к богатству в первую очередь означает отдаление опасности смерти. Первыми показателями этого являются статистика ожидаемой продолжительности жизни, уровня смертности, в том числе детской смертности. Следом в списке идут голод и голодная смерть; сдвиг от бедности к богатству – это уменьшение опасности голода и голодной смерти, что фиксируется статистикой как сокращение заболеваемости из-за недостаточного питания. К числу древнейших бедствий относится также чума, которую можно рассматривать как символ всех губительных болезней; исчезновение таких болезней есть еще одно свидетельство сдвига от бедности к богатству. Нищета обычно ассоциируется с неграмотностью, предрассудками, невежеством и прикрепленностью к месту. Рост богатства – это и распространение грамотности, образования и увеличивающееся разнообразие жизненных впечатлений. Бедность означает, что главной задачей людей является забота о выживании, что из-за перенаселенности жилищ уединение почти недоступно, что возможности выбора резко ограничены. Сдвиг к богатству сопровождается расширением возможностей индивидуального выбора и частной жизни.
    По ряду причин простая статистика не может отразить сдвига от бедности к богатству. Для учета множества производимых продуктов и услуг даже в простой экономике статистика должна оперировать стоимостными величинами, выраженными в деньгах. Деньги являются общим измерителем производимого в хозяйстве, они не отражают различия в составе производства. Поэтому статистические показатели будут одинаковыми для хозяйственной системы, в которой производится все большее количество одних и тех же продуктов и услуг, и для такой системы, в которой происходит экономический рост, сопровождаемый изменением стиля жизни всего общества, с заметным изменением состава производимых и потребляемых продуктов и услуг.
    Уже в самом начале экономической экспансии происходили изменения в том, что люди потребляют, в работе, которую они исполняют, и в общем стиле жизни. Первоначальные изменения на Западе были поразительно малы – добавление небольшого количества овощей и мяса к среднему рациону питания, переход от деревянной обуви к кожаной, – и общие статистические показатели могли бы лишь символически указать направление изменений. Но по мере экономического развития Запада жизнь людей совершенно изменялась. Подростки перестали трудиться и пошли в школу; на смену труду в феодальном поместье или на ферме пришел городской труд – на фабрике или в качестве свободного специалиста. Деревенскую хижину сменил городской дом или квартира. Никакие суммарные статистические показатели не могут отразить результаты сдвига от сельской экономики к городской, не могут дать представления о революционном изменении образа жизни, ставшем результатом возникновения железных дорог в XIX веке или автомобилей в XX веке. Говоря об отдельном человеке, различие между богатым и бедным можно, видимо, выразить в деньгах, но, когда речь идет об обществе в целом, богатство означает не только большую величину национального дохода на душу населения, но и совершенно другой образ жизни членов этого общества.
    Одна из трудноразрешимых статистических проблем – следствие того факта, что труд по дому никогда не оценивался в деньгах, если речь не шла о выработке продуктов на продажу (как на ферме). Так что, когда женщины оставили работу по дому ради оплачиваемого труда по найму, современная статистика учла их заработную плату как прирост валового национального продукта (ВНП), несмотря на то, что некоторые видят в этом скорее снижение качества жизни. Есть и еще одна трудность с обобщающими статистическими показателями: некоторые блага и услуги оцениваются в деньгах по их рыночной цене, а другие получают оценку в результате решений администрации или в ходе налоговых изъятий. Нет оснований предполагать, что два способа оценки дают одинаковые результаты.
    Заслуживает хотя бы беглого рассмотрения и соотношение между приростом богатства и унаследованным богатством. В декабре каждого года примерно 95% производства может быть отнесено к той части экономики, которая уже существовала и действовала в начале этого же года, и не более 5% составляет прирост этого же года. Но в долгосрочной перспективе относительные роли вновь создаваемого и унаследованного богатства меняются местами. В 1985 году в США более 85% объема производства на душу населения (с учетом изменения уровня цен) представляли собой результаты роста после 1885 года.
    Эти цифры, конечно, неточно отражают изменения материального благосостояния граждан. Но образ жизни в 1985 году был явно лучшим, чем прежде и, если не считать самых богатых, качественные изменения были столь же внушительны, как и количественные.
    Вполне возможно, что переход общества от бедности к богатству не сопровождался ростом самоудовлетворенности граждан; собственно, вообще сомнительно, что самоудовлетворенные люди смогли бы осуществить переход от бедности к богатству. Не исключено, что труднее обуздывать психологическое беспокойство физически здоровых людей, чем натиск людей, ошеломленных голодом. И хотя достигший благосостояния народ должен быть готов к необходимости поддерживать обширную систему помощи психически больным и заранее примириться с социальным разладом, нарастающим вместе с расширением возможностей индивидуального выбора, по-прежнему остается вопрос, как может быть осуществлен такой переход. В конце концов, при всех видах социальных изменений с устранением старого набора проблем появляются новые, и вряд ли следует винить людей за то, что они предпочитают проблемы, порождаемые богатством, тем, которые возникают из условий бедности.
    История перехода от бедности к богатству настолько изобилует множеством загадок, сюрпризов, разоблачений, триумфов и трагедий, что представляет интерес и сама по себе. Кроме того, лучшее понимание обстоятельств, сопутствовавших экономическому подъему Запада, может быть полезно для тех, кого интересуют вопросы общественной политики, проблемы сравнительных преимуществ множества западных экономических институтов, будущее западных обществ, а также для большинства тех, кто чувствует свою ответственность за передачу следующему поколению, по крайней мере, таких же возможностей улучшения условий своего существования, какими располагало нынешнее поколение.
    Постепенность роста богатства на Западе
    Приступая к попытке объяснить экономический подъем Запада, следует начать с самого загадочного его аспекта – с его постепенности.
    Развитые страны Запада завершили бегство от бедности к относительному богатству в XIX-XX веках. Не было резких скачков в объемах производства – только постепенный ежегодный рост, чуть обгонявший темпы увеличения численности населения, рост того же рода, который впервые начался в Англии и Голландии. Даже Япония, успехи которой в освоении достижений западной промышленности стали легендарными, пришла к успеху через небольшие порции ежегодного прироста. Всем этим странам потребовалось много времени для умножения как численности населения, так и объемов производства на душу населения.
    С учетом роста населения ежегодный (и даже ежедесятилетний) прирост богатства был настолько малозаметен, что широко распространилось убеждение, будто плоды роста достаются только богатым. Только в XX веке по мере накопления богатств на Западе становится заметно, что рост принес выгоду многим. Стало очевидным, что рабочий класс Запада движется ко все большему процветанию, что средний класс процветает и становится более многочисленным относительно населения в целом. Нет, бедность исчезла не совсем. Запад достиг не устранения бедности, но только лишь ее относительного сокращения от 90% населения, до 30-20% или еще менее – в зависимости от страны и используемого определения того, что такое бедность (а черта бедности все время сдвигалась вслед за увеличением богатства общества). В XX веке в результате непрерывного экономического роста Запада возник громадный разрыв между его нынешним богатством и прежней бедностью, которая до сих пор является уделом большинства живущих.
    Можно выделить основные инновации – в технологии, в экономической и политической жизни, которые сделали возможным этот рост. Но при всей внушительности отдельных достижений главным статистическим фактом остается постепенность роста. Эта постепенность частично объясняется тем, что когда крупнейшие изобретения внедрялись одновременно и в одном месте, как это было во времена промышленной революции, они непосредственно воздействовали только на часть экономики и требовались десятилетия для полного проявления их воздействия. Другой причиной является то, что множество мелких усовершенствований в знании оказывало кумулятивное воздействие на экономический рост и в соответствии с законом больших чисел это кумулятивное воздействие распределялось во времени более или менее равномерно. Не было такого дня, когда бы даже самый проницательный телевизионный комментатор или редактор газеты мог заявить об экономическом достижении, «спасающем Запад от бедности». Было много важнейших экономических и технологических достижений, но ни одно из них не осталось в истории как источник мгновенного и заметного увеличения темпов развития, отличимого от краткосрочных пиков и спадов, порождаемых войнами, неурожаями, финансовыми крахами и циклами деловой активности. Объяснение столь устойчивого и длительного роста должно основываться на институциональных механизмах, глубоко встроенных в саму структуру западной системы хозяйства, осуществляющих непрерывный поиск и адаптацию изменений, благоприятных для дальнейшего роста. Ключевым является слово глубоко, поскольку механизм настолько скрыт, что многие наблюдатели считали просто невозможным продолжение роста после столь долгого расширения производства и умножения населения. В последние сто лет темп годового роста производства обычно оценивается величиной в 3%, и в большинстве видов человеческой деятельности такого рода геометрическая прогрессия, где каждый последующий член в 1,03 раза больше предыдущего, обычно наталкивается на непреодолимые препятствия и увядает гораздо раньше двухсот повторений. Уже в конце XVIII века Томас Роберт Мальтус доказывал, что экспоненциальный рост населения очень скоро натолкнется на непреодолимые препятствия в виде нехватки продуктов питания. [Thomas Robert Malthus, An Essay on Population, 2 vols (London: H. M. Dent and Co., 1914). Первая публикация 1798.] Столетие спустя население Британии учетверилось, а жизненный уровень его был много выше, чем во времена Мальтуса. Понятно, что если Мальтус, писавший почти 200 лет назад, не мог предвидеть непрерывного роста производства продуктов питания, то и современные нам неомальтузианские движения, которые озабочены гораздо более широким списком ресурсов, чем Мальтус, не способны увидеть возможности для продолжения роста Запада.
    После первой мировой войны прославился предсказанием заката Запада Освальд Шпенглер [Oswald Spengler, The Decline of the West, 2 vols (New York: Knopf, 1926-28)]. Во времена Шпенглера ни один разумный пророк не смог бы предвидеть, что в последующие пятьдесят лет население США почти удвоится, а величина ВНП на душу населения (в постоянных долларах) увеличится более чем в 2,5 раза. Дело не в том, что Шпенглер просто ошибся в сроках неизбежного прекращения геометрического роста. Гораздо важнее, что такой талантливый и проницательный мыслитель, как Шпенглер, не только неверно понял и недооценил силы, стоящие за экономическим ростом Запада, но также неверно понял и переоценил силы, разлагающие и разрушающие источники роста. И далеко не один он.
    Мы обнаружим, что Запад создал могущественную систему экономического роста такого типа, что она способна порождать развитие и десятилетиями обеспечивать рост материального благосостояния уже после того, как приводивший ее в движение дух полностью выгорел. Сама инерционность такого рода систем делает их очень обманчивыми. Люди, работающие в рамках этой системы, приводящие ее в движение, могут продолжать делать то, что они делали всегда, уже после того, как исчезнут все стимулы для созидательного труда, и систему будут поддерживать только привычка и отсутствие лучших альтернатив для ее людей. Такого рода система может прекращать действовать настолько медленно, а разрыв во времени между появлением причин упадка и их действием может оказаться столь большим, что к моменту, когда вырождение становится явным, ход событий может оказаться необратимым. Социальные системы могут продолжать экспансию еще долго после наступления событий, делающих неизбежным их разрушение. Главным историческим примером по-прежнему является судьба Римской политической империи, а не западной экономической империи: первая продолжала экспансию более ста лет после событий, сделавших неизбежной ее дезинтеграцию.
    Когда мы пытаемся оценивать возможные объяснения западного экономического роста, важно помнить об этом большом и неопределенном временном разрыве между возникновением причин и их воздействием. Многие западные институты, способные помочь в объяснении динамики западной экономики, были существенно изменены политическими и социальными событиями второй половины XX века. Несмотря на эти изменения, экономический рост Запада продолжался, и можно даже доказывать, что не было долгосрочного сокращения темпов роста. Нужна осторожность, когда ссылаешься на эти институты для объяснения роста Запада, но нет оснований вовсе не учитывать их роль. Может быть, результаты сравнительно недавних институциональных изменений еще не проявились в полной мере, а может быть, без этих изменений темпы роста были бы выше. К сожалению, решающие эксперименты невозможны, и выводы экономической истории грешат неопределенностью. Невозможно распутать все загадки, создаваемые одновременным воздействием множества причин и способностью людей и их институтов приспосабливаться к изменениям так, что делаются неразличимыми их воздействия; возможно, и даже очень вероятно, что в разные периоды действовали разные причины роста Запада, и последствия некоторых изменений выходят на поверхность, когда о причине все давно и забыли.
    Некоторые предварительные объяснения
    В последние полтора столетия причины подъема Запада от бедности к богатству интенсивно изучались. Есть смысл в кратком предварительном обзоре как сильных, так и слабых сторон наиболее распространенных объяснений.
  2. Науки и изобретения
    Самые популярные объяснения западного процветания выделяют роль наук и изобретений. Но если науки и изобретения являются достаточными причинами богатства народов, то почему не совершили переход к богатству Китай и исламские народы, которые лидировали в этих областях в период, когда Запад выходил из феодализма и входил в современность? Другая трудность с этими объяснениями в том, что науки и изобретения – это формы знания, которые, как можно полагать, легко перенести из одного общества в другое с помощью лекций и книг. Однако странам третьего мира освоение наук далось гораздо легче, чем разгадка тайн экономического роста Запада. Мы не склонны отрицать важность технологии, но очевидно, что это не единственное объяснение роста Запада.
  3. Природные ресурсы
    Другое популярное объяснение богатства народов – это наличие природных ресурсов или благоприятные условия доступа к ним. Карл Маркс, например, отчасти приписывал новое богатство Запада начатым в XVI веке империалистическим завоеваниям. В конце XIX века империалисты Англии, Франции, Германии, Италии, Бельгии и Голландии сходным образом провозглашали важность владения природными ресурсами. А в наши дни многие из публикаций о пределах роста соединяют более изощренную концепцию природных ресурсов с верой в простоту связи между владением природными ресурсами и экономическим ростом.
    Но процветание Нидерландов и Швейцарии уже давно подрывало репутацию этого объяснения. Окончательно подорвали ее феноменальный рост и процветание Японии. После второй мировой войны другие страны Запада, обладавшие ограниченными ресурсами и теперь уже не имевшие колоний, продолжали богатеть, тогда как некоторые страны третьего мира с огромнейшими природными ресурсами по-прежнему прозябают в нищете. Короче говоря, это объяснение не соответствует фактам.
    Наконец, экономическими ресурсами общества являются не природные ресурсы как таковые, но внутренние для каждого общества отношения между его природными ресурсами и организационными и технологическими умениями добыть или использовать их ради процветания своих граждан. Ресурсы, важные для экономического богатства, не вполне материальны; они представляют собой тонкую комбинацию наличных в природе веществ, знаний, социальной организации и усилий людей, нужных, чтобы с помощью этих веществ удовлетворить человеческие нужды. Для американских индейцев, например, нефть, уголь, железная руда, леса и пахотные земли Северной Америки не представляли экономических ресурсов, в отличие от стад бизонов, которые являлись первостепенным ресурсом. Экономические ресурсы Запада – это его богатство; проблема в том, чтобы объяснить, как Запад создал организационные и технологические умения, необходимые для производства и эксплуатации этого богатства.
  4. Психологические объяснения
    Еще более настойчиво Маркс приписывал экономический рост Запада движущим силам конкурентной экономики, которая вынуждала капиталистов к бешеной гонке за еще большими объемами продаж и еще большими прибылями, создавая тем самым то, что уже в его времена было «двигателем капиталистической экономики». Он рассматривал западные технологии не как отдельный источник роста, но как порождение этого стремления к личному богатству. Однако для Маркса поведение капиталистов было не столько независимым психологическим явлением, сколько реакцией на специфическое давление капиталистических институтов. Для Маркса экономический рост капитализма был не просто уступкой, которую он готов был сделать для целей аргументации, но центральным моментом его теории о неизбежности революции. С его точки зрения, капиталистический рост экономики, создавая условия для улучшения жизни рабочих, делает неизбежным то, что для овладения этими возможностями рабочие революционным путем захватят средства производства. Эта теория сегодня кажется неправдоподобной, потому что выяснилось, что захват средств производства не является необходимым условием получения рабочими выгод от экономического роста. Для Маркса существенной была его вера в то, что капитализм не способен преобразовать высокий потенциал роста в повышение уровня жизни рабочих.
    Экономический рост вряд ли возможен, пока те, кто способен осуществлять его, не имеют стимулов делать свое дело, и Маркс был, конечно же, прав, когда подчеркивал стимулирующее значение прибылей и убытков. Но спустя столетие после его смерти, когда мы могли наблюдать за усилиями третьего мира добиться роста, стало очевидно, что нужно нечто большее, чем стимулы. Стимулы не помогут обществу сделать что-либо, чего оно не умеет делать. Важны также знания и институциональная структура, которая создает возможности для увеличения знания и место для действия системы стимулов.
    Крайняя трудность выявления источников западного экономического роста способствовала появлению почти безумных психологических объяснений. Довольно популярной была идея, что упадок феодализма явился результатом психологической мутации и рыночные институты возникли из нового капиталистического настроения или вследствие того, что страсть к приобретательству стала сильнее, чем в Китае, Индии или в странах ислама. Это утверждали Вернер Зомбарт [Weruer Sombart, Der modems Kapitalismus, 2nd ed. (Munchen: Duncker and Humblot, 1916)] и другие. Дело не столько в преследовании собственных интересов, которые столь явно изменяются в ходе истории, но в возможностях достичь вознаграждения и на путях, которые открыты для этого. Макс Вебер поставил под сомнение значимость того, что он называл «экономический импульс»:
    Представление, согласно которому наша рационалистическая и капиталистическая эпоха отличается от других времен большей напряженностью экономического интереса, есть представление наивное; современные капиталисты отличаются страстью к стяжательству не в большей степени, чем, например, восточные купцы. Само по себе разнуздывание экономического интереса способно породить лишь иррациональные результаты; такие люди, как Кортес и Писарро, в которых, пожалуй, сильнее всего воплотились эти стремления, не имели ни малейшего представления о рационализации экономической жизни. Если жажда приобретения универсальна, то интересен вопрос, при каких условиях она делается разумной и упорядоченной, так что в результате возникают рациональные институты вроде капиталистического предприятия. [Max Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961), p. 26)]
  5. Удача
    В истории западной экономики известны три, а может и четыре группы событий, которые вполне могут быть названы революциями. В XV веке начинается экспансия ремесла и торговли, которая может быть названа меркантилистской революцией. Спустя три столетия, в XVIII веке, произошла промышленная революция. В конце XIX – начале XX века внедрение электричества и двигателей внутреннего сгорания привело ко второй промышленной революции. В наши дни развитие электронной памяти и вычислительных мощностей, воплотившихся в системах коммуникаций и в компьютерах, ведут или уже привели к информационной революции.
    Можно объяснить богатство Запада как последствие чрезвычайного везения: четыре благодетельных революции за пять столетий. Точно так же можно объяснить распад феодального общества крайним невезением: слишком много чумных эпидемий, войн и неурожаев было в XIV столетии. Но если молния четырежды ударяет в одно и то же место, уместно поинтересоваться, что же здесь так устойчиво ее привлекает.
    В каком-то смысле удачливость – вполне разумное объяснение, поскольку мы не знаем ни о каком мудреце, который бы изобрел экономические институты Запада. Они – продукт истории, незапланированный результат действий, предпринятых для достижения совсем иных целей. Они были уже вполне развиты к тому времени, когда Адам Смит начал их исследовать. Мы и до сих пор не вполне их понимаем. Богатство Запада есть результат удачи в том же смысле, в каком можно объяснить счастливой случайностью результаты биологической эволюции, но при этом есть смысл изучать эти процессы, их результаты и взаимосвязи между ними.
  6. Дурное поведение
    В политической литературе получила развитие и другая группа объяснений. Экономическое богатство Запада приписывалось различным формам дурного поведения, которое было предосудительным, если не по критериям своего времени, то уж наверняка по современным критериям. В вину Западу чаще всего ставили: рост неравенства доходов и богатства, эксплуатацию рабочих, колониализм, империализм и рабство. Эти объяснения были очень полезны, поскольку поощряли благотворительность, сбивали западную спесь и служили аргументами в пользу социального законодательства. Но лучше не говорить об их адекватности в объяснении экономического роста Запада.
  7. Неравенство доходов и богатства.
    Очень популярно представление, что неравенство доходов и богатства несправедливо, но необходимо для экономической системы Запада. Некоторые критики неравенства утверждают, что доход и богатство создаются всем обществом, и оно же должно распределять их среди своих членов равномерно, так что неравенство, создаваемое деятельностью капиталистических рынков, само по себе несправедливо. Другие допускают неравенство в меру различий экономического и социального вклада отдельных людей или семей, но утверждают, что существующее на деле неравенство не имеет оправданий. В любом случае можно утверждать, что неравенство само по себе не является достаточным объяснением экономического роста. Неравенство доходов и богатства имело место в ранних западных обществах и во многих незападных, но при этом не вело к сравнимому росту экономического благосостояния. На деле во многих странах третьего мира уровень неравенства существенно выше, чем в современных США.
    Хотя ясно, что неравенство доходов и богатства не является достаточным условием экономического роста, есть основания считать его необходимым условием. Причина проста. Богатство может быть социальным продуктом, достающимся по наследству, но предельные вклады отдельных людей и народов в его производство сверх и помимо унаследованного очень различны. Вознаграждения или наказания могут стимулировать или подавлять эти предельные вклады. Общество, желающее с помощью наград и наказаний поощрять производство, должно более благожелательно относиться к тем людям, которые вносят в производство больше своей доли в социальном наследстве. Против вывода, что возникающее в результате неравенство абсолютно необходимо для экономического роста, можно возразить только указанием на то, что, наверное, можно побудить людей к созидающей богатство деятельности без столь больших наград и сильных наказаний. На данный момент эта возможность чисто гадательная, потому что ни одно из развитых обществ не обходилось без системы наград и поощрений, хотя многие опирались больше на наказания и меньше – на награды, чем Запад.
    Насколько несправедливо неравенство, создаваемое работой капиталистических рынков, и в какой степени его можно смягчить, не совершая иных несправедливостей, – очень запутанные и противоречивые вопросы. И трудности только частично объяснимы тем, что очень высокие доходы и богатство, так же как и крайние формы нищеты, имеют множество причин, и устранение этих причин потребовало бы политических решений, в том числе не очень приемлемых.
    Более существенна та трудность, что профессии, необходимые для упорядоченного функционирования современного общества, требуют очень разнообразных талантов и навыков и сильно различаются по предоставляемым условиям работы, социальному и культурному статусу, риску безработицы и других форм возможных убытков, по способности давать удовлетворение от выполнения интересных, ценных или возвышенных задач. Капиталистические рынки используют различие в уровне денежных доходов для уравнивания числа людей, привлекаемых к каждой профессии (предложение труда), с числом рабочих мест, наличных в каждой профессии (спрос на труд). Уровень заработной платы, уравновешивающий спрос и предложение рабочей силы, не имеет отношения к ценности отдельных людей, а только свидетельствует о том, сколько можно заработать на данном месте. Уровень оплаты важен лишь для отдельного человека, принимающего решение о месте работы или выборе профессии. При отсутствии различий в уровне оплаты труда пришлось бы использовать какие-нибудь формы принудительного труда, чтобы избежать сверхпредложения работников в привлекательных профессиях и их недостатка в менее привлекательных. Таким образом, неравенство является альтернативой системе принудительного труда.
    При всех своих недостатках, капиталистические рынки исторически возникли в результате развития средневековых рынков, где цены устанавливались с оглядкой на идею справедливости – как ее воспринимали те, кто назначал цены. Можно спорить о том, в какой степени переход от систематической несправедливости установленных законом цен к ценам спроса и предложения сделал общество более справедливым, но бесспорно, что в результате оно стало более свободным и зажиточным. Новые рынки обладали большей экономической эффективностью, и их рост сопровождался расширением торговли и производства. Они служат примером вечного конфликта между справедливостью и производительностью: рынки оценивают только результат деятельности и пренебрегают относительной человеческой ценностью работников, но экономическая эффективность новых рынков привела к уменьшению бедности, которая сама по себе является глубочайшей несправедливостью.
  8. Эксплуатация
    Согласно словарям, эксплуатация – характеристика любой экономической деятельности, поскольку можно говорить, что человек эксплуатирует собственные возможности. Марксисты используют этот термин как бранное слово для описания процесса, в результате которого капиталисты присваивают часть создаваемого трудом продукта – его «прибавочную стоимость». Вопрос в том, может ли эксплуатация, даже в этом особом значении, служить адекватным объяснением западного роста. Представляется, что таким образом можно объяснить только рост капитала и дохода капиталистов. Однако эта концепция не помогает объяснить увеличение доходов рабочих, а ведь именно здесь и произошел самый заметный рост.
    Но даже относительно капитала эксплуатация лучше объясняет его накопление, чем открытие возможностей для инвестирования. Для экономического роста нужны как капитал, так и возможности его прибыльного использования, и после опыта 1930-х годов мало кто из экономистов верит, что возможности вложения автоматически возникают при накоплении капитала. Маркс доказывал, что накопление побуждает капиталистов создавать новые отрасли и развивать заморские рынки ради приложения накопленного капитала, но наличие стимулов еще не гарантирует результатов. Последние исследования значения технологических и социальных изменений и расширения торговли для создания инвестиционных возможностей свидетельствуют, что возможна и обратная причинно-следственная связь: существование инвестиционных возможностей может побуждать к накоплению капитала. Это особенно верно для первых стадий промышленной революции, когда строители первых фабрик отреагировали на воспринятую ими потребность в совершенствовании текстильного производства: при этом ничто не свидетельствует о том, что желание использовать избыточный накопленный капитал, если он существовал в допромышленной Англии, играет существенную роль в их усилиях. Если бы целью первых фабрикантов было накопление капитала, то первые фабрики означали бы их полный провал, потому что требовали относительно малых – по сравнению с сельским хозяйством, мореплаванием или торговлей – вложений.
    Для темы эксплуатации особенно важны инвестиционные ситуации, в которых можно нанимать рабочих по более дешевым, чем у конкурентов, ценам. Такого рода ситуации сыграли важную роль в экономическом развитии стран третьего мира, но есть и более старые примеры. В период промышленной революции в Англии были часты жалобы на то, что фабричным рабочим платят существенно меньше, чем гильдейским мастерам; точно так же развитию текстильной и обувной промышленности на американском Юге способствовала относительная дешевизна труда по сравнению с его стоимостью в Новой Англии. Легко представить себе, что Маркс оценил бы такое развитие как прямую эксплуатацию и рабочие, которые привыкли к прежней, более высокой оплате труда, с ним согласились бы. С другой стороны, для тех стран или регионов, главный экономический ресурс которых – избыток дешевой рабочей силы, обеспечение занятости на наилучших возможных условиях является не только разумным путем экономического развития, но и нравственным императивом.
    Другой вопрос, является ли снижение заработной платы системным признаком капитализма или это простое использование благоприятных возможностей. Низкий уровень заработной платы стимулирует развитие трудоемких производств и, благодаря этому, сокращает потребности в накоплении капитала. Поэтому корпорация, заменяя старый завод в Чикаго новым в Корее, может действительно сократить свои потребности в капитале. Но на деле капиталистическая промышленность развивала главным образом капиталоемкие производства. Если бы капитализм тяготел к системе низкой заработной платы, следовало бы ожидать, что капиталисты сохраняли бы трудоемкие производства и расходовали сэкономленные таким образом деньги на личные нужды. Более того, здесь важна и международная перспектива. Открытие нового завода в Корее ведет к росту заработной платы в Корее.
    На Западе реальный уровень заработной платы растет уже более столетия. Вряд ли можно объяснить этот рост с помощью эксплуатации. Можно даже предположить, что долговременное возрастание заработной платы снимает вопрос об эксплуатации, поскольку даже Маркс не пытался утверждать, что расширение производства (делающее рост возможным) может быть приписано исключительно пролетариату.
  9. Колониализм и империализм
    Некоторые объяснения привлекают внимание к отношениям Запада с экономически менее развитыми странами. Марксисты описывают эти отношения как империалистические, хотя значение этого термина размыто разнообразными толкованиями Маркса, Ленина, послевоенных теоретиков, а также более чем столетним развитием капиталистических и докапиталистических стран. Существуют серьезные разногласия по вопросу о том – является ли капитализм источником прогресса или препятствием для развития докапиталистических стран.
    Чуть более нейтральным для описания отношений между капиталистическими и докапиталистическими народами является термин колониализм. В смысле постоянной колонизации переселенцами из метрополии колониализм – это очень давняя практика и результаты ее зачастую более благотворны, чем у иного типа колониализма, который ведет к установлению иностранного владычества над многочисленным местным населением, как это сделали британцы в Индии и великороссы на подчиненных им территориях. Смесь этих двух практик, когда колонисты из метрополии становятся значимым меньшинством, которое в культурной и экономической жизни господствует над потомками покоренного местного населения, является политически взрывчатой, как свидетельствует история войн в Алжире, Кении, Родезии и в Южной Африке. К этому списку можно добавить даже Ирландию.
    Западные люди начали колонизацию обеих Америк в XVI веке. Хотя большей частью это была колонизация в первом смысле слова, все же она не представляла собой заселения пустующих земель – ведь существовали весьма развитые культуры ацтеков и инков в Мексике и Перу. Вторым вариантом колониализма было установление политического господства Запада над более тесно населенными и политически интегрированными районами Индии, Африки и юго-восточной Азии. В последние десятилетия XIX века этот процесс получил такое развитие, что вновь созданная Германская империя даже жаловалась на отсутствие возможностей для колониальных предприятий.
    Поскольку колониализм стал ассоциироваться с чем-то постыдным, стоит припомнить, что в Средиземноморье благодаря греческой колонизации и колониальным предприятиям Запада возникали колонии, свидетельствовавшие о несомненном успехе как с точки зрения нового поселения, так и с точки зрения метрополии. Колониализм разбросал семена быстрого роста в Южной и Северной Америке – внушительное достижение. Но даже в Америках колониальный опыт и достижения Испании, Португалии, Англии, Франции и Дании очень различны. Испания и Португалия стали крупными колониальными державами, но ни у себя дома, ни в своих колониях не создали развитых капиталистических хозяйств. Их самые ценные колонии располагались в Латинской Америке, и они были утрачены в ходе войн за независимость, когда еще сами колониальные державы не вышли из докапиталистической стадии развития.
    Самым поразительным достижением британского колониализма было создание фундамента для развития ряда богатейших стран мира: Соединенных Штатов, Новой Зеландии, Канады, Австралии, Гонконга и Сингапура. Экономическое процветание колоний пошло на пользу и самой Британии, поскольку контролируемая и неравная торговля с экономически отсталой колонией гораздо менее выгодна для развитой страны, чем торговля с другой развитой страной. Франция создала и утратила большую колониальную империю, которая запомнилась кровавым крахом господства в Индокитае и почти столь же насильственным освобождением Алжира – самой успешной из французских колоний. Глядя в прошлое; нет оснований считать, что колониальные предприятия положительно сказались на экономическом росте Франции.
    Утверждение, что экономическое процветание Запада имеет причиной империализм, основывается на том, что колонии представляли собой рынок сбыта товаров, производимых в развитых странах. Но этот аргумент относится главным образом к отдельным фирмам, участвовавшим в колониальной торговле. Во-первых, бедные и неразвитые страны, как правило, не располагают достаточно емкими рынками, так что возможности для эксплуатации здесь невелики. Достаточно большие рынки, которые могут служить базой для расширения производства в развитой стране, – это, почти по определению, рынки достаточно развитых стран, хотя это могут быть и непромышленные страны. Во-вторых, самый большой выигрыш от торговли с неиндустриализованными странами принесла торговля, не подчиненная империалистическому политическому контролю. Такая торговля развилась в результате создания заморских источников продуктов питания как в колониальных, так и в политически независимых странах Северной и Южной Америки, Австралии и Африки. В последние полтора столетия эта торговля была большим благом для растущего населения Западной Европы не в силу эксплуатации, но потому, что рост производства сдерживал мировые цены на продукты питания.
    Утверждение, что империализм есть адекватное объяснение экономических успехов Запада, сомнительно, прежде всего, потому, что периоды экономического роста западных стран и периоды их империалистической экспансии просто не совпадают. Империалистические Испания и Португалия не знали длительных периодов роста; Швейцария и скандинавские страны, достигшие значительных успехов в экономике, никогда не были империалистическими; Германия и Соединенные Штаты, являющиеся высокоразвитыми странами, очень поздно приняли участие в империалистических захватах. Британия и Голландия знали экономический подъем, но они были сильными еще до начала империалистической экспансии и продолжили рост после распада империй. История XVIII-XIX веков подсказывает, что в большинстве случаев экономический подъем был причиной, а не результатом империалистической политики: вновь обретенное экономическое могущество подталкивало к осуществлению безответственных заморских политических авантюр. Это, конечно, малое утешение для бывших колоний – сознавать, что их покорили безо всякой корысти.
  10. Рабство
    Некоторые подчеркивают роль рабства в экономическом росте Запада. Рабов крайне редко использовали в западной промышленности, если вообще использовали. Похоже, что от этого воздерживались не по моральным причинам; рабство – давний и широко распространенный институт, и в период промышленной революции оно было широко распространено в английских колониях, хотя и не в самой Англии. В Соединенных Штатах, если доверять рабовладельцам южных штатов и современным исследователям истории экономики, рабов не использовали в промышленности потому, что свободный труд был дешевле.
    Поскольку рабов не использовали в промышленности, вклад рабства в развитие Запада должен быть ограничен только доходами от работорговли и от производства сырья для западной обрабатывающей промышленности с помощью рабского труда. Прибыли от работорговли были невелики по сравнению с другими источниками капитала. Типичными примерами использования рабов для получения промышленного сырья являются текстильная промышленность Британии и хлопковые плантации на юге США. В последние десятилетия перед гражданской войной Англия удовлетворяла быстро растущий спрос на хлопок за счет импорта с американского Юга. Ясно, что увеличение импорта хлопка было следствием, а не причиной промышленной революции в Британии. Экономический вклад института рабства в рост хлопчатобумажной промышленности определяется величиной средств, сэкономленных промышленниками на импорте выращенного рабами хлопка. В предположении, что хлопок, произведенный свободным трудом на Юге, в Египте или в Индии был бы более дорогим, более высокие издержки привели бы к росту цен и к сокращению объема продаж хлопка и изделий из текстиля, поощряя производство хлопка в Египте, Индии и Бразилии, сокращая ценность хлопковых плантаций южных штатов и несколько ослабляя стимулы технологического развития в британской текстильной промышленности. Конечным результатом отказа Британии от импорта выращенного рабами хлопка стало бы незначительное замедление темпов роста текстильной промышленности в период до 1861 года.
    Труд рабов использовали и в Вест-Индии при производстве сахара. Но сахар производился для потребления, а не как сырье для европейской промышленности.
    Западная Европа познакомилась с институтом рабства в результате колонизации. Европейские страны, не знавшие политики колониализма, не знали и рабства. Напротив, Испания и Португалия были лидерами в политике колонизации и широко использовали в своих колониях труд рабов. И обе страны сильно отстали в развитии современной экономики. Как и империализм, рабство не может служить объяснением экономического роста, поскольку отсутствует связь между использованием рабского труда и экономическим ростом.
    Стоит еще раз подчеркнуть, что нас здесь интересует возможность объяснить экономический рост Запада политикой колониализма и применением труда рабов. Вопрос о том, был бы экономический рост бывших колоний более быстрым, если бы они не были колонизованы – это совсем другой вопрос, и ответ на него для разных колоний будет различным.
    Приемлемость объяснения нередко зависит от причин, вызывающих потребность в объяснении. Некоторых, если они захотят узнать, как Джеймс Хилл построил большую северную железную дорогу, удовлетворит ответ: «Воровски». Но такой ответ никак не удовлетворит тех, кого интересуют вопросы финансирования и строительства железных дорог. Точно так же для некоторых целей достаточным объяснением того, как Запад стал богатым, было бы: «За счет выжимания пота из бедняков, притеснения и порабощения слабых». Но если кто-то, не являющийся гражданином Запада, хочет понять механизмы его экономического роста, чтобы помочь экономическому процветанию собственной страны, или если гражданин Запада хочет понять это, чтобы обеспечить и на будущее возможности роста, им потребуются другие объяснения. В конце концов, и за пределами Запада люди были знакомы с эксплуатацией, так же как это было и на Западе в древности и в средние века, но там не было замечательного экономического процветания, свойственного современному Западу.
    Историческое объяснение: западная система роста
    Где же нам искать объяснение?
    Непосредственными источниками западного роста были инновации в торговле, технологии и организации, а также вовлечение в производство все больших количеств труда, капитала и природных ресурсов. Уже в середине XV века инновация – существенный фактор западного роста, а с середины XVIII века она стала всеобъемлющей и господствующей чертой хозяйственной жизни. Инновации охватывали торговлю, производство, сферу услуг, институты и организации. Неизбежные спутники широкого потока инноваций – неопределенность, постоянный поиск, исследования, финансовый риск, экспериментирование и открытия – настолько широко проникли в процесс расширения торговли и разработки природных богатств, что фактически стали еще одним фактором производства. Наше время не является первым периодом прогресса западноевропейской экономики, хотя прежние периоды и не отличались таким размахом. Первой была эра Римской империи, когда Англия, Франция и Испания были римскими колониями. После V века, когда империя распалась, и наступили темные века, в течение пяти столетий Запад пребывал в упадке. После окончания эпохи темных веков наступил второй период экономического роста, начавшийся не позднее Х века, для которого были характерны рост населения, сельскохозяйственное освоение пустующих земель, рост числа городов, существенное улучшение технологий в военном деле, архитектуре, транспорте и сельском хозяйстве. В северной Европе с Х по XIV век рост носил преимущественно экстенсивный характер: растущее население вовлекало в сельскохозяйственный оборот все больше земель. Расширение, не сопровождающееся инновациями, в конце концов, наталкивается на серьезные ограничения для роста производства в расчете на душу населения.
    Не всегда легко различить рост, источником которого являются инновации, и рост, имеющий причиной накопление труда и капитала. Инновации зачастую требуют сопутствующего роста труда и капитала, и даже в самой консервативной экономике в длительной перспективе осуществляются некоторые инновации. Различие отчасти основывается на том, какой тип роста доминирует. Отчасти же это вопрос причинности: предоставляют ли инновации возможности для прибыльного инвестирования, накопления капитала и других ресурсов, или наоборот, накопление капитала создает возможности для инвестирования.
    В любом случае Запад все больше опирается на инновации, зависит от них. По мере расширения экономики стран Запада возрастал капитал, увеличивались расходы на образование, росло мастерство работников, населения. Но зачастую рост этих факторов производства происходил в ответ на инновацию, как постепенное создание условий ее реализации. Причинность не односторонняя, но все чаще инновации были причиной, а не следствием накопления капитала. Даже отстававший от экономического роста темп увеличения населения стал возможен только благодаря инновациям в технике сельскохозяйственного производства, а также в ряде других областей, в том числе в сфере здравоохранения – без чего была бы затруднена урбанизация.
    За более чем двухсотлетний период экономического роста, связанного с инновациями, западную экономику столь основательно проанализировали и обследовали, что маловероятна возможность обнаружить какие-либо новые ее свойства, ответственные за процесс инноваций. Больше шансов на то, что некоторые элементы системы хозяйства, на которые регулярно ссылаются для объяснения цен, производства и распределения, выявятся как элементы системы роста: возможно, что такая их роль менее очевидна, поскольку их воздействие незначительно, теряется в потоке экономических событий и распространяется на столь значительные периоды времени, что причинная связь становится неуловимой и спорной. Например, и фирмы, и рынки, так же, как конкуренция, играли важную роль в процессе инноваций. Начнем с фирм.
    К середине XIX века западные общества предоставили своим предприятиям некоторые права, которые можно рассматривать либо как наделение властью принимать определенные решения, которые в большинстве других обществ принимаются политическими или церковными властями, либо как предоставление свободы от многих обычных видов политического и религиозного контроля. Четыре такие права образуют основу экономического роста, основанного на инновациях. Во-первых, ослабли политические ограничения при предоставлении отдельным людям права создавать предприятия. Главным затруднением при образовании новых предприятий стал недостаток денег или таланта, или того и другого, но не отсутствие лицензии или церковного благословения. Во-вторых, предприятиям было предоставлено право приобретать блага и сохранять их для перепродажи без каких бы то ни было ограничений (или с минимальными ограничениями). В-третьих, предприятиям было дано право из соображений выгоды расширять или совершенно менять сферу деятельности, и опять-таки при минимальных ограничениях. Политические или религиозные ограничения касались лишь тех аспектов многочисленных экономических выборов, открытых для предприятия и относящихся к характеру производимых продуктов или услуг, способу производства и продаж, запрашиваемым ценам, соотношению между собственным производством и перепродажей закупленного на стороне, которые затрагивали интересы всего общества. Наконец, хотя предприятия должны были платить установленные налоги на прибыль и их активы, они были защищены от произвольных захватов или экспроприации со стороны власти.
    В общем, предприятие стало центром принятия множества экономических решений, а убытки или прибыль от этих решений были признаны собственностью предприятия или, менее абстрактно, собственностью его владельцев. Фактически без предварительных размышлений и дискуссий Запад делегировал предприятиям права принимать решения, основные для процесса инноваций: какие идеи следует проверить, а какие можно просто отбросить. Ведь для экономической инновации важна не только идея, но и ее экспериментальная проверка в лаборатории, на фабрике или на рынке. Такие проверки стоят не дешево; они требуют ресурсов и компетентности (в производстве, в инженерной деятельности, в маркетинге) – особенно если изобретатель рассчитывает на прибыль. Эти ресурсы были у обычных фирм, описанных в учебниках по экономике, и именно они сделали фирму готовым центром для осуществления инноваций.
    Становление рынков было важным моментом в процессе децентрализации экономических решений вообще и инновационных решений в частности. Рынки, сравнительно свободные от политического и религиозного контроля, стали институтами для разрешения конфликтов интересов между предприятиями, потребителями и работниками. Подобно тому как фирмы добавили к своей более привычной роли производителей роль центров инноваций, рынки добавили инновационные функции к своей традиционной роли в установлении цен и размещении ресурсов. Рынки определяли успешных инноваторов и размер их вознаграждения. Реакция рынков свидетельствовала об успехе или провале новшества. Порой случались обращения к правительствам с просьбой о финансировании неудачных изобретений – уже провалившихся или не имеющих шансов на рыночный успех, но такие призывы редко имели успех. Правительство приходило на помощь только когда речь шла о вооружениях или других продуктах, представляющих государственный интерес, а также в случае исследований по проблемам общественного здравоохранения и продовольственного снабжения.
    В процесс инноваций была вовлечена и конкуренция. Рыночные вознаграждения инноваторов зависели главным образом от их способности взимать высокую цену за уникальность продукта или услуги до тех пор, пока не появлялись конкурирующие или более высокого качества продукт или услуга. Иными словами, вознаграждение определялось тем, насколько данное изобретение опережало во времени своих имитаторов и последователей. Так было даже с патентами, продолжительность экономической жизни которых определялась только временем на разработку лучшей альтернативы. Поскольку предприятий было множество, и были открыты все возможности как для создания новых предприятий, так и для изменения профиля уже существовавших, конкуренция на рынке изобретений оказалась очень острой. Она обострялась в силу западной традиции предоставлять проигравшим самим распутываться с потерями, иногда очень значительными. Эта роль конкуренции в подстегивании изменений представляла собой заметный отход от традиционной ситуации, когда общества и их правители почти всегда сильно противостояли новшествам, если только те не обещали усиления власти и богатства самим правителям.
    В первые века западного роста изобретатели-ремесленники и их предприятия опирались большей частью на собственные технологические разработки. До 1800 года западная наука развивалась почти независимо от промышленности. Ее участие в разработке промышленных технологий было редкостью еще в начале века, но постепенно делалось все более частым явлением. Создание к концу XIX – началу XX века исследовательских лабораторий в промышленности внесло систему в связь науки и промышленности и сильно облегчило Западу подпитку экономического роста с помощью умножающихся научных знаний.
    Западные системы роста нуждались в социальном классе, способном воздействовать на инновации, имеющем мотивы или стимулы их осуществлять, обладающем идеями и способном противостоять могущественным социальным силам, враждебным изменениям, росту и инновациям. Поскольку инновации действуют против статус-кво, класс инноваторов должен действовать коллективно, так как он больше заинтересован в изменении, чем в сохранении статус-кво. Как бы ни были велики различия индивидуальных интересов внутри этого класса, все противоречия должны были регулярно разрешаться в пользу тех, кто заинтересован в изменениях.
    Мы подчеркиваем роль инноваций в истории западного роста. Децентрализация решений о внедрении инноваций, при децентрализации ресурсов, необходимых для осуществления этих решений и для присвоения доходов (или убытков), возникающих в результате этих решений, заслуживает не меньшего внимания как объяснение потока изменений в хозяйственной жизни Запада. Децентрализация экономической власти развивалась одновременно с выделением экономики в автономный сектор общественной жизни, с распространением экспериментирования для решения технологических, организационных и маркетинговых задач и с огромным увеличением разнообразия форм организации экономической деятельности в странах Запада.
    Нетрудно проследить развитие того, что составляет западную систему роста.
  11. Автономизация экономической жизни и купцы
    Устойчивый экономический рост начался на Западе с того, что хозяйственные отношения в значительной степени вышли из-под политического и религиозного контроля. Переход от высокоорганизованного, полностью интегрированного феодального общества времен позднего средневековья к плюралистическому обществу Европы XVIII века стал возможен благодаря ослаблению политического и церковного контроля не только в сфере хозяйственной деятельности, но также в науке, искусстве, литературе, музыке и образовании.
    Ослабление политического контроля над экономикой происходило в различных формах. Возрастал объем торговли по нерегулируемым ценам, в отличие от торговли по ценам, определенным политическими властями. Эта торговля и доходы от нее послужили становлению класса купцов, живших тем, что покупали и продавали, в отличие от тех, кто продавал только произведенное своими руками. Параллельно ослабевал контроль со стороны гильдий и правительства за процессом создания новых предприятий. Например, в Англии, где гильдии имели право разрешать создание новых предприятий на территории своего города, самые предприимчивые индивидуумы избегали контроля гильдии, создавая новые предприятия в сельских местностях или в других городках. Не было ничего похожего на отмену контроля цен или общее дерегулирование; просто в результате развития, которое можно проследить с XII века в Северной Италии, предприимчивые купцы и ремесленники подыскивали себе все более благоприятные возможности для относительно свободного занятия торговлей и производством, пока к концу XVIII века старые формы торговли через «привилегированные (регулируемые) компании» купцов или ремесленников не отмерли. Как сардонически заметил в 1776 году Адам Смит, «быть только бесполезной – это, пожалуй, самая высокая похвала, какую когда-либо может справедливо заслужить привилегированная компания..». [Адам Смит, Исследования о природе и причинах богатства народов (далее. Богатство народов), Москва, 1962, с. 528].
  12. Инновация через расширение торговли и открытие новых ресурсов
    По мере того как купцы освобождались от политического контроля, они вовлекали в товарооборот все большее количество товаров и все большие территории. Первые дальние торговые путешествия в случае успеха приносили грандиозную прибыль, по мнению некоторых наблюдателей, – скандально большую. Но для понимания составляющих западного роста всего поучительнее тот факт, что купцы очень рано обнаружили крайнюю выгодность новых продуктов, нравящихся покупателям и не имеющих аналогов. Может быть, в период позднего средневековья они и шокировали своих коллег тем, что заставляли потребителей раскошеливаться на экзотические иноземные блага, вместо того чтобы сбывать им традиционные изделия местных гильдий, и, скорее всего, они приводили соседей-бюргеров в ярость тем, что увлекали одаренных юнцов от честных промыслов в опасные путешествия в неизвестные и зачастую языческие места. Но в современных терминах то, что они делали, называется инновацией и конкуренцией через инновацию. Трудно переоценить их роль в экономическом росте Запада.
    Важной характеристикой экономической системы, которая тесно связана с ростом, является развитие торговли и обмена как внутри страны, так и за рубежом. Отчасти это статистический артефакт, поскольку большинство показателей статистики экономического роста измеряют объем тех или иных аспектов торговли, но у этого явления есть и более глубокое значение. Обычно обмен не происходит до тех пор, пока обе стороны не видят в нем выгоды, отдавая что-либо, что каждая сторона может произвести (или приобрести) каким-то другим способом с большей легкостью, чем то, что получает взамен от другой стороны. Многие общины пытались удовлетворять свои нужды с помощью местной продукции, подобно феодальным поместьям средневековой Европы или деревенским хозяйствам в третьем мире. Когда такие общины начинают удовлетворять свои потребности с помощью торговли или обмена с другими общинами или иностранцами, – как это происходило в Англии в период упадка поместной системы, – значит, уже возникло специализированное производство и сотрудничество общин осуществляется на базе торговли. Все это ведет к росту богатства.
    По крайней мере, в самом начале торговли Запад охотился не только за новыми и экзотическими восточными товарами, но также за более знакомыми природными ресурсами, за всем, что можно было поймать сетью, силками, срубить, выкопать из земли или вырастить и с выгодой продать на европейских рынках. Трапперам Северной Америки предшествовали рыбаки, а за трапперами следовали фермеры, лесорубы и горняки. Исследование дальних земель, заморская и внутренняя торговля, поиск и использование новых природных ресурсов – все это было тесно связано с процессом инновации.
  13. Инновация через сокращение издержек производства
    Тот, кто первым начинал продавать новые импортные товары, – богател. Когда немного позднее предприимчивые ремесленники, уходя от гильдейских ограничений, начали заводить относительно большие мастерские или мануфактуры вне пределов юрисдикции гильдий, они дополнили купеческую формулу «успех приходит к первому» поиском методов производства с низкими издержками. Позднее, во времена промышленной революции XVII века, была использована та же формула конкуренции с помощью методов производства с низкими издержками, на этот раз – через использование в производстве более мощных машин и двигателей.
  14. Инновация через выпуск новых продуктов
    Создание и производство новых продуктов не сулило большого богатства до тех пор, пока изобретатели осуществляли производство в небольших объемах. Новые продукты появлялись и в дофабричный период – от улучшенных повозок и экипажей до усовершенствованных часов. Но при всем совершенстве своего изделия изобретательный часовщик не мог на этом сильно разбогатеть просто потому, что он производил свои часы в очень небольшом количестве. Положение изменилось с появлением фабричного производства, и в XIX веке производство новинок стало иногда весьма выгодным.
    В большинстве обществ новые продукты предназначались, как правило, не для бедняков, но для богатых людей. Своеобразие западного экономического роста в том, что хотя немногие стали чрезвычайно богатыми, выигрыш в благосостоянии достался большей частью людям не весьма состоятельным. Объясняется это природой инноваций, которые были лучшей дорогой к богатству. Инновации, сокращавшие издержки производства, мало отражались на жизненном стиле людей обеспеченных, способных заплатить за товар, произведенный по традиционной технологии; наибольшие доходы приносили те блага, которые предназначались многим, а не некоторым. Так, первые текстильные фабрики производили ткани невысокого качества, которые покупались исключительно людьми небогатыми; столетие спустя громадное состояние на производстве автомобилей составил Генри Форд, а не Генри Ройс. Самые богатые в 1885 году имели столь же хорошие жилищные условия, одежду и украшения, как и в 1985 году. Совершенствование транспорта и методов сохранения пищевых продуктов пошло на пользу и бедным, и богатым, но вкусовые привычки богачей изменились, главным образом благодаря современному представлению, что тучность неблагоприятна для здоровья. Заметная снисходительность к таким новшествам в области массовых развлечений, как профессиональный спорт, кино, телевидение и рок-музыка, сегодня стала почти таким же признаком принадлежности к высшим классам, как получение образования вне новой системы публичных школ и колледжей. Гораздо легче вообразить новшества, принесшие выгоды только небогатым, чем такие, от которых выиграли только богачи. И в самом деле, новшеств последнего типа было сравнительно немного: совершенствование медицины, появление кондиционирования воздуха, улучшение транспорта и методов сохранения продуктов питания. Превосходный вопрос – в какой степени современные электроприборы компенсировали богатым исчезновение слуг. Для понимания природы западного роста важно понять, что наибольшие выгоды здесь доставались тем изобретателям, которые улучшали образ жизни множества небогатых людей, а не тем, кто ориентировался на малочисленных богачей.
    Мы уже отмечали, что статистика национального производства в течение длительных периодов времени не адекватно отражает последствия изменений в составе производства. В силу склонности западных экономик ориентироваться на производство продуктов и услуг для массовых рынков можно предположить, что состав производства изменялся в пользу небогатого большинства населения. Это малосущественно для тех, кто находится на вершине пирамиды богатства, но те, кто чуть ниже – где можно ожидать найти людей, приписывающих себе высший культурный и социальный статус, но не могущих его поддерживать соответствующим стилем жизни, – под влиянием раздражения и обиды склонных клеймить развитые западные общества за скудоумие, дурной вкус, вульгарность, страсть к дешевке или даже за потребительство.
  15. Развитие источников инновационных идей
    Развитие хозяйственной жизни, предоставлявшей каждому возможности создавать новое предприятие, изменять профиль существующих, назначать цены, обещающие наибольшие прибыли (и все это – не заботясь об официальных разрешениях), создало возможности обогащаться для тех, кто мог предложить рынку новинки, пользующиеся спросом покупателей и не знающие конкуренции в силу своей новизны. Но одно дело знать, что богатство течет к тому, кто внедряет дешевые методы производства или предлагает на рынок новые продукты, и совсем другое дело – уметь усовершенствовать методы производства и сами продукты. Западная система роста нуждалась в источниках новых идей. Развитие таких источников шло, грубо говоря, двумя параллельными путями.
    В XVII веке Запад развил методы научного исследования, что принято связывать с именами Галилея и Бэкона. Новые научные процедуры базировались на наблюдении, анализе и эксперименте. Настаивая на экспериментальной проверке научных объяснений, Галилей и его последователи выработали общий критерий научной истины, который позволил ученым самых разных специальностей доверять результатам своих коллег и использовать их в своей работе. Общность метода позволила сформироваться научному сообществу, характеризовавшемуся разделением труда между учеными различных областей знания, каждый из которых вносил вклад в накопление и систематизацию знаний. К концу XVII века размах научной деятельности на Западе уже существенно превосходил все, что существовало ранее или в других современных культурах. Соответственно этому развивалось понимание природы мира. При всем при этом здесь мы имели еще только начало будущего развития.
    В XVII веке сформировались метод и организация науки, секулярное мировоззрение и зачатки фундаментальных наук, из которых развились современные науки западного мира. Но в области промышленной технологии источником прогресса до самого конца XIX века являлись усилия и эксперименты отдельных изобретателей. Влияние научных открытий было еще косвенным, хотя некоторые химики и смогли достаточно рано сформировать связи между научными объяснениями и промышленной практикой. Несмотря на это, прогресс промышленных технологий в XVIII-XIX веках был не менее поразительным, чем достижения науки.
    Сегодня мы признаем приблизительное разделение между чистой наукой, которая пытается объяснить природные явления, и прикладной наукой, ориентированной на создание новых продуктов и процессов производства. В конце XIX века в области химии, электричества и биологии пути чистой и прикладной науки сошлись. Изобретатели-самоучки прошлого уступили место профессиональным ученым просто в силу того, что теперь промышленность имела дело с явлениями, которые могли быть поняты лишь в терминах чистой науки, а язык науки был доступен только подготовленным профессионалам. Дело не столько в том, что оказались исчерпанными возможности изобретателей-одиночек; просто развитие науки создало новый мир профессиональных изобретателей. Таким образом, потребовалось примерно 250 лет на то, чтобы методы Галилея стали господствующими в сфере промышленных изобретений.
  16. Неопределенность и эксперимент
    Весь процесс инноваций пронизан неопределенностью. Результат изобретения, по самому определению изобретения, непредсказуем. Издержки внедрения обычно неизвестны, и то же относится к выгодам, которые определяются достоинствами конечного продукта и затратами на производство, а также продолжительностью его коммерческой эксплуатации до момента, когда конкурирующие продукты подрежут прибыли. Человеческий опыт, рассудительность и планирование могут снизить риск, но не в состоянии его устранить.
    Единственный известный способ устранения неопределенностей, сопровождающих любой инновационный проект, – это эксперимент, включающий производство и сбыт продукта. Такие эксперименты дороги; с другой стороны, отказ от них делает инновации невозможными. А результатом успешных экспериментов является экономический рост. Запад нашел решение этой проблемы в своего рода страховании. В процессе инноваций участвует относительно большое число фирм и индивидуумов, у которых для этого достаточно денег и талантов. При таком подходе уменьшается риск того, что многообещающая идея будет отвергнута. Вместе с правом принимать решения приходит ответственность: изобретатель терпит убытки от неудачных экспериментов и получает всю возможную прибыль в случае успеха.
    Эта система децентрализации власти и ответственности, столь благоприятная для экспериментирования, предполагает, право собственности инноваторов на необходимые средства, лаборатории, фабрики и систему сбыта. Чтобы воспроизвести западную инновационную систему, социалистическое государство должно предоставить управляющим социалистическими предприятиями приблизительно те же права, какие имеет собственник капиталистического предприятия: определять направление использования средств предприятия, состав производимых продуктов, методы производства и цены на продукты. Может быть, и не обязательно давать управляющим собственнические права по отношению к прибылям и убыткам; в конце концов, многие западные инновации были осуществлены под руководством менеджеров, получавших вознаграждение в виде жалованья и премий. С другой стороны, отношения между частным собственником и наемным менеджером не идентичны отношениям между государством и наемным государственным служащим, и немало инноваций на Западе было осуществлено на предприятиях, управляемых владельцами. Сомнительно, что социалистическое общество окажется в той же степени способно к инновациям, как и Запад, если оно не сможет воспроизвести основные функциональные черты частной собственности на средства производства и не децентрализует решения об использовании средств производства настолько, что сделает планирование невозможным. Иными словами, западная система инноваций, видимо, неотделима от системы частной собственности.
  17. Преодоление сопротивления инновациям
    Децентрализация полномочий осуществлять инновации предохранила Запад от постоянно нависающей угрозы – от противодействия тех, кто заинтересован в сохранении статус-кво. Решение о внедрении новшества редко будет принято или профинансировано правительственными чиновниками или служащими корпорации, карьера которых пострадает в случае успешности эксперимента. Иногда успех инновации ведет к исчезновению целых отраслей промышленности, сопровождается громадными потерями капитала, обесцениванием опыта и профессиональных умений работников. Сопротивление инновациям может быть и бывало весьма мощным.
    Методы преодоления сопротивления сторонников статус-кво включают и систему децентрализации принятия решений об инвестициях в основные фонды. Не все капиталовложения имеют целью инновации; иногда средства вкладываются в замену старого оборудования без какой-либо модернизации. Но рассредоточенность центров принятия инвестиционных решений обычно неотделима от рассредоточенности права принимать решения о внедрении изобретений.
    Не исключено, что причиной сравнительного бессилия тех, кто хотел бы избежать инноваций, была, в конечном счете, общая для Запада вера в то, что новшество – дело хорошее. Впрочем, свидетельств того, что когда-либо вопрос обсуждался в таких терминах, мало. Подобно другим элементам западной системы роста, этот возник гораздо более окольным и не столь уж рациональным путем. В средние, века гильдии и корпорации, которые хотели получить право контролировать доступ к промыслам, покупали у монархов хартию. Торговля этими хартиями представляла собой важный источник дохода для королевской казны. Когда английские судьи столкнулись с вопросом, должен ли желающий заняться каким-либо узаконенным промыслом нести ответственность за возникающий при этом ущерб для тех, кто уже практикует такой промысел, забота о доходах казны продиктовала предсказуемый ответ: нет хартии, нет ответственности. К XVII веку среди английских купцов возникла сильная оппозиция дальнейшему выпуску такого рода хартий. Таким сомнительным способом в английских законах закрепилось право индивидуума заниматься торговлей и производством, не неся при этом ответственности перед своими конкурентами. К концу XVIII века, когда развитие фабричного производства сильно подорвало некоторые виды ремесла, не осталось никаких способов бороться с новшествами, кроме грубого насилия. И порой сила применялась, но это было незаконное насилие, подавлявшееся политическими властями, которые боролись с бунтами, поджогами и саботажем.
  18. Инновация в организации: разнообразие
    Мы подчеркнули роль технологических инноваций как главного элемента западной системы роста. Но следует отметить и роль организационных новшеств; есть основания считать, что успех Запада в осуществлении технологических инноваций был предопределен успешностью именно организационных новшеств.
    Начиная с XV века, множатся изменения внутренней экономической организации западных обществ. Начинают изменяться отношения между политической и экономической сферами деятельности. Европейские правительства и купцы соединяют усилия в изобретении новых форм предприятий, иногда успешно, а порой – с чудовищными или скандальными результатами. В конце XVIII века промышленная революция сделала необходимым изобретение новых видов организации для новых видов хозяйственных предприятий. Проблема не сводилась просто к юридической форме – корпорация, товарищество или единоличная собственность. Были и совершенно новые проблемы – как организовать группы рабочих разной специальности, гораздо более многочисленные, чем в ремесленных производствах; как уменьшить риск, возникающий при инвестировании значительного капитала в одно предприятие; какие направления деятельности соединить в одном предприятии; как защитить интересы собственников во все более частой ситуации, когда предприятием управляют наемные специалисты. Продолжая эксперименты. Запад нашел решения этих проблем. Решения нередко оказывались временными, но порождавший их процесс экспериментирования стал фундаментом экономического развития Запада.
    По мере роста хозяйства, изменения методов производства и состава производимых продуктов непрерывно изменялись размер и структура предприятий. Размер и организационно-правовая форма предприятий (товарищество, корпорация, единоличная собственность) должны были адаптироваться к новому окружению фабрики: к железным дорогам и аппарату урбанизации (транспорт, газ и электричество). К тому же конкуренция и особенно соперничество за первенство во внедрении новшеств подталкивала предприятия к таким изменениям, которые обеспечивали бы конкурентные преимущества. Попытка опередить конкурентов в предъявлении нового продукта или во внедрении дешевого метода производства уже известного продукта есть попытка видоизменения (дифференциации). Соединение необходимой адаптации к изменяющемуся окружению и попыток видоизмениться ради обретения конкурентных преимуществ породило поразительное разнообразие в размерах, экономических функциях и организации предприятий.
    Это разнообразие стоит подчеркнуть сравнением двух различных школ мысли, равно недооценивавших разнообразие западных предприятий. Ортодоксальный экономический анализ рассматривает фирму как организационный черный ящик, иногда именуемый производственной функцией, но в любом случае представляемый как основная единица анализа, не подлежащая дальнейшей дифференциации. Такое упрощение помогает объяснять существующие производство и распределение, но не объясняет экономических изменений и роста, может быть в силу пренебрежения процессами видоизменения (дифференциации) предприятий, которое дает начало росту и изменениям. Другим результатом такого упрощения оказывается чрезвычайно мирная и дистиллированная концепция конкуренции, не знающая стрессов и давящего соперничества, обычно подразумеваемых идеей конкуренции; и опять причиной является пренебрежение осознанной самодифференциацией, которая в условиях соперничества – почти универсальная стратегия победы. Другая научная школа подчеркивает роль очень больших предприятий в экономике Запада и неадекватно оценивает роль малых и средних предприятий как в общей хозяйственной деятельности, так и в процессе изменений и инноваций. И здесь за упрощение пришлось заплатить неспособностью объяснить как экономический рост, так и конкурентные стрессы, столь явно свойственные хозяйственной жизни Запада.
    Заключение
    Способность Запада привлекать к себе молнии промышленных революций имела причиной уникальное умение использовать технологические и организационные эксперименты для направления ресурсов на удовлетворение человеческих потребностей. Ключевыми элементами системы были: децентрализация власти и ресурсов, необходимых для экспериментирования; практическое отсутствие политических и религиозных препятствий к экспериментированию; стимулирование экспериментаторов, имевших возможность присваивать прибыль, получаемую в случае успеха, и рисковавших большими убытками в случае провала.
    Эксперименты предполагали не абстрактное изобретение новых продуктов или услуг, или новых форм организации, но также апробацию продуктов и услуг путем предъявления их для публичного использования, и организационных инноваций – путем их использования в реальных предприятиях. Экспериментирование такого рода требовало существования хозяйственного сектора, защищенного от политических вмешательств. Экспериментальная адаптация к врожденному разнообразию потребностей человека и ресурсов, могущих служить удовлетворению этих потребностей, усиливала сама себя, создавая новые потребности и выявляя новые ресурсы, и таким образом увеличивала разнообразие в хозяйственной системе. Широкий круг причинно-следственных связей порождал все большее разнообразие размеров и типов предприятий и рынков. Это разнообразие форм экономической жизни, подобно разнообразию в биологических системах, важно не само по себе, но как признак успешности адаптации и полной утилизации доступных ресурсов. Ключевыми терминами, таким образом, являются автономность, эксперимент, разнообразие.
    Своей завершенностью система коммерческого экспериментирования обязана отчасти замечательным достижениям в другой сфере западной жизни – в науке. Дело было не только и не столько в зависимости от науки. В трехсторонних связях между экспериментальной экономикой, технологией и ростом материального благосостояния экспериментальная экономика связывала науку и рост эффективней, чем в любом известном нам обществе, и экономика сама являлась источником многих технологических новшеств.
    Система предполагала и даже требовала разделения труда между политической, религиозное, научной и экономической сферами жизни, что обеспечивало каждой сфере независимость, позволявшую концентрироваться на своих собственных делах и испытывать значительно меньше помех, чем это характерно для любого другого общества. Результатом было улучшение управления не только в экономике, но также в политических, религиозных и научных делах.
    Стоит отметить особую важность организационных экспериментов. В попытках внедрить организационные новшества инноватор обычно сталкивается в организации с хорошо информированными и весьма разумными людьми, которые реагируют на неблагоприятные для них организационные изменения изобретательно и решительно, проявляя при этом коварство и даже мстительность, – и точно так же они реагируют на многие новшества, которые должны обернуться их же выгодой, по крайней мере, с точки зрения инноватора. Таким образом, организационным инновациям присуща крайняя непредсказуемость результатов, требующая эксперимента. Для сравнения: физики, геологи и биологи работают с веществами, упорно не поддающимися пониманию, но ведь на деле эти вещества не обладают сознанием. А инноватор в организации открыт враждебной ему изобретательности тех, кто противодействует изменениям, и результат его усилий непредсказуем просто по определению. Из всех видов человеческой деятельности организационные инновации менее всего совместимы с идеологией, но именно здесь идеологическое давление на экспериментаторов оказывается самым сильным.
    Все началось с ослабления политического и религиозного контроля, что сделало возможными эксперименты в других сферах общественной жизни. Рост, безусловно, является одной из форм изменения, и он невозможен там, где изменения под запретом. Чтобы изменения были успешными, нужна значительная свобода экспериментирования. За предоставление такого рода свободы правители платят чувством утраты власти, как если бы они передали другим право определять будущее общества. Подавляющее большинство обществ и в прошлом, и теперь не шли на это. Они и остались нищими.
    Руководство к следующим главам
    Наше объяснение богатства Запада покоится на истории развития его экономических институтов. Эта история является главной темой последующих глав.
    Путь Запада к богатству начался в период позднего средневековья, хотя некоторые признаки изменений можно обнаружить и в более раннее время. В главе 2 мы описываем начало изменений. Прогрессивное развитие Запада, хотя, быть может, медленное и извилистое, но весьма значительное, длится уже пять столетий. Правда, по современным критериям оно осуществлялось под давлением бедности. Начиная с XIV века, серия катастроф сделала ясным, что страны Европы не в состоянии поддерживать устойчивость роста. Есть смысл в обзоре их институтов, как для сопоставления с теми, которые взлелеяли рост Запада, а также, пожалуй, и для напоминания о том, как легко реформы капиталистических институтов могут вернуть нас к атавизму.
    Богатство Запада началось с роста ремесла и торговли, впервые отмеченного в XII веке в Италии и ускорившегося с середины XV века. В главе 3 мы доводим рассмотрение до 1750 года. За этот период в Европе развился сравнительно независимый класс профессиональных торговцев, которые, так или иначе, научились избегать политического и религиозного контроля, характерного для раннего феодализма. Европа была еще преимущественно сельскохозяйственной, но за это время и сельское хозяйство изменилось в направлении к современному монетаризованному сельскому хозяйству. Развитие новых производств за пределами юрисдикции гильдий существенно ослабило их контроль. Короче говоря, это был период развития плюралистического общества, в котором экономика (так же, как наука, религия, литература, искусство и другие сферы жизни) обрела сравнительную независимость от политического контроля. Возник целый ряд институтов, необходимых для эффективного функционирования хозяйства. В главе 4 мы даем обзор развития ряда таких институтов.
    В главе 5 рассматривается период от промышленной революции до 1880 года, то есть период индустриализации Запада. Это было время поразительного экономического роста, но институциональные основания при этом оставались почти такими же, как в 1750 году. Унаследованные Западом от раннего периода развития торговли система морали, права собственности, виды организации, банки, страхование, формы кредита и пр. оказались достаточными для обслуживания гораздо более высокого уровня промышленного развития, достигнутого к 1880 году.
    После 1880 года на месте прежних форм организации предприятий все в большей степени стали возникать корпорации. В главе 6 мы подробно излагаем историю развития многочисленных форм корпорации, в особенности деловой корпорации. В главе 7 рассматривается, главным образом по материалам США, период с 1880 до 1914 года. В это время быстрого роста, обозначаемого иногда как вторая промышленная революция, значительная часть промышленности США приняла форму больших корпораций.
    Примерно с 1880 года чистая наука начинает играть все большую роль в развитии западной технологии и, благодаря этому, в экономическом подъеме. До этого времени технологии возникали, как правило, в результате усилий изобретателей-одиночек, которые имели весьма слабые связи с наукой. В главе 8 мы рассматриваем связи между наукой – как чистой, так и прикладной – и ростом Запада.
    В главе 9 обсуждается разнообразие размеров и функций предприятий, в первую очередь с точки зрения перспектив роста. Мы выдвигаем ряд доводов в пользу той мысли, что основой роста Запада были не подавляющие воображение большие предприятия, но предприятия любого типа и любого размера, наилучшим образом приспособленные к обстоятельствам.
    В главе 10 рассматривается растущая роль политики в хозяйственной жизни, и предлагаются политические решения, которые мог бы сделать третий мир во имя роста экономики.
  19. НАЧАЛО: СРЕДНИЕ ВЕКА
    Мы проследим путь Запада к богатству, начиная с того периода, когда он был, по крайней мере, так же беден, как и другие тогдашние страны. Такой исходной точкой нам послужат средние века. Запад был не только беден; он располагал скудными запасами технологий, отсутствовали массовое производство, транспорт, коммуникации и финансы – все то, что мы связываем с богатством современного Запада. По представлениям большинства ученых, в то время китайцы и исламские общества опережали Запад в своем технологическом развитии. Наконец, еще не были изобретены банки, торговцы играли в экономической жизни ничтожную роль, а фабричное производство было почти неизвестно.
    Самым поздним периодом, когда еще можно считать функционирование институтов средневекового западного общества нормальным, является XIII век, хотя для Италии, пожалуй, это уже было не так. XIV столетие (особенно его вторая половина) было для европейского общества временем катастроф: войны, эпидемии чумы, периоды голодной смерти привели к резкому сокращению населения и уменьшению площади заселенных и обрабатываемых земель.
    В XV веке началось восстановление, но возврата к средневековым институтам не произошло. Запад замещал средневековые институты в экономической и политической жизни современными. Централизованные монархии были установлены во Франции, Испании, Португалии и Англии; со временем эти страны превратились в современные национальные государства. Во второй половине этого века были сделаны важнейшие усовершенствования в кораблестроении. Они снизили транспортные издержки и привели к расширению межрегиональной и межгосударственной торговли, к возникновению класса торговцев, приемы которых были ближе к современным нам образцам, чем к средневековым. Европейские мореходы воспользовались преимуществами новых конструкций кораблей для организации грандиозных исследовательских экспедиций, приведших, в числе прочего, к открытию Америки.
    Чтобы лучше представить себе средневековое общество и его отличия от современного западного, полезно иметь в виду следующие три момента.
    • Во-первых, средневековая экономика была преимущественно сельскохозяйственной. По этой причине мы сначала рассмотрим экономику сельского хозяйства, а уж потом перейдем к экономической жизни городов.
    • Во-вторых, как мы увидим, и в городе, и в деревне политическая и экономическая власть действовала через одни и те же институты – феодальное поместье в деревне и гильдию в городе. Независимость хозяйственной жизни была еще в будущем.
    • В-третьих, в средние века пропорции обмена, то есть цены, устанавливали в соответствии с обычаем и законом, а не в результате переговоров между участниками сделки. В средние века разделение труда было уже довольно развитым и, благодаря этому, существовал обмен продуктами и услугами между специализированными работниками. Но установление условий торговли и цен в соответствии с обычаем и законом было столь же фундаментальной чертой средневековой экономики, как и единство политических и экономических институтов.
    Обычно обмен был принудительным в том смысле, что подавляющее большинство крестьян и ремесленников были обязаны поставлять свои продукты и услуги на условиях, зафиксированных законом и обычаем. Наследственный статус крепостных сельских работников не мог быть изменен, они не имели права менять род занятий или место жительства. Горожане обладали не намного большей свободой выбора занятий; получить доступ к ремеслу (и не быть бродягой) можно было только после ученичества, которое устраивал обычно отец и, как правило, в собственной гильдии. Члены гильдии обязаны были осуществлять производство и сбыт по общим правилам; они не имели права уклониться от работы по принятой цене.
    Идеология системы запечатлена в выражениях: «справедливая цена» и «справедливая заработная плата». Цены и заработная плата представляли собой моральные суждения о достоинстве. С моральной точки зрения спрос и предложение не имели значения. Современная концепция цен и заработной платы как прагматических механизмов, обеспечивающих равновесие рынков и размещение ресурсов и не предполагающих никаких моральных оценок, пришла гораздо позже. Только катастрофы вынуждали средневековый мир начать эксперименты с экономической полезностью цен, уравнивающих спрос и предложение: в случае голода или осады цены начинали выполнять эту роль. Периодически случавшиеся резкие взлеты цен на продовольствие рассматривались как нравственное преступление торговцев.
    Средневековье, как никакой другой период в истории Запада, подверглось героической романтизации. Эта романтизация не была плодом исключительно литературного воображения; Р. Тоуни оставил нам слова человека XVI века, вздыхавшего «о социальной гармонии ушедшей эпохи, которая «связывала лордов и их арендаторов такими родственными узами, что лорды были ласковы со своими арендаторами как с детьми, а арендаторы, со своей стороны, любили лордов и слушались их так же естественно, как ребенок послушен отцу»» [R. H. Tawney, Religion and the Rise of Capitalism (New York: Harcourt, Brace & Company, 1926 <1937>), р. 57, n. 104, р. 302]. Действительность была совершенно иной: по словам самого Тоуни, сущностью феодальной системы была «эксплуатация в самой обнаженной и бесстыдной форме» [там же].
    Сельское хозяйство: доминирование деревенской экономики
    Средневековое хозяйство было преимущественно деревенским и аграрным. Об этом обычно забывают те, кто представляет себе средневековое общество по курсу политической истории, по историческим романам и другой средневековой литературе либо по впечатлениям от памятников средневековой архитектуры. Жизнь большинства населения в средние века проходила не в замках и не в городах, не на постоялых дворах и не в монастырях, но в крестьянских хижинах и в полях. Средневековое общество было озабочено элементарной задачей добывания пищи, что, однако, не является специфической особенностью средневековья. По оценке Броделя от 80 до 90% мирового населения между XV и XVIII веками было занято производством продуктов питания. [«Между XV-XVIII столетиями мир состоял, главным образом, из крестьянства – от 80 до 90% людей жили исключительно от земли». Feemand Braudel, The Structure of Everyday Life (New York: Harper & Row, 1981), p. 49.] И таким положение было на протяжении всей истории человечества и в период его предыстории, таким оно сохраняется и поныне в большинстве стран третьего мира. Приведенные данные нуждаются в одной оговорке. Хотя от 80 до 90% средневекового населения занималось сельским хозяйством, им приходилось выполнять немало иной работы. Крестьяне сами отвозили продукты на рынок и сами их продавали. Их жены не только помогали им в полевых работах, но также пряли, ткали, шили и готовили пищу. В случае необходимости крепостные строили или чинили дороги. Короче говоря, сельскохозяйственная специализация была далеко не такой полной, как в новое время. Так что статистика, утверждающая, что от 80 до 90% населения было занято в сельском хозяйстве, должна быть несколько скорректирована, чтобы стать сопоставимой с современной статистикой, согласно которой в этом секторе занято только 5% населения. Но статистику распределения населения между городом и селом менять не приходится. Современный мир необратимо урбанизировался, тогда как средневековый был, несомненно, деревенским.
    То, что производством продуктов питания занята столь большая часть населения, свидетельствует о ненадежности снабжения продовольствием; это и было основной угрозой для жизни в средневековом обществе. [Желающий изучать и понимать общество прошлого должен осознать, что лет сто назад оно было еще преимущественно сельскохозяйственным. Фермы поглощали такую громадную часть труда, что все другие экономические возможности были существенно ограничены. К еще большей уязвимости вела концентрация на зерновых, а в результате благополучие зависело от урожайности одной-единственной культуры, что напоминает ситуацию с монокультурами на тропических и субтропических землях. Жизненная база европейского общества покоилась на узкой и опасно нестабильной основе, и человек столетиями стремился расширить и упрочить эту основу. В. H. Slicher van Bath, The Agrarian History of Western Europe (London: Edward Arnold, 1966), pp. 3-4.] Неурожай мог быть местным – по причине засухи, нападения на поля насекомых-вредителей или появления войск, – и тогда его последствия можно было смягчить закупками и подвозом продовольствия откуда-либо поблизости. О крайне низких возможностях средневековых торговли и транспорта поставлять продукты питания свидетельствуют малые размеры городов. В XV веке Кельн мог прокормить только 20 тысяч жителей [Braudel, Structure of Everyday Life, pp. 51-52], несмотря на то, что он находился у слияния двух рукавов Рейна и с точки зрения подвоза продовольствия был расположен гораздо выгоднее, чем большинство средневековых городов. Для большинства людей в средневековом обществе даже местный недород означал голод, недоедание, большую подверженность болезням, а повсеместный неурожай означал голодную смерть.
    Сельское хозяйство: поместная система
    В средневековом обществе сельская жизнь была организована вокруг манора – феодального поместья. Поместное хозяйство поддерживало сельскую изолированность и препятствовало социальным экспериментам. С другой стороны, тяготы жизни в поместье подталкивали людей к бунтам и бегству в города, в крестовые походы и в шайки мародеров.
    Феодальные поместья представляли собой довольно значительные по размеру и сложные предприятия. В них выращивали для себя не только несколько разновидностей зерна, но также разводили тягловый и продовольственный скот, мололи муку, пекли собственный хлеб, пряли и ткали, делали плуги и изготовляли в деревенских кузницах почти все необходимые металлические предметы.
    Феодальному поместью как форме экономической организации были свойственны три черты, заслуживающие быть выделенными, как образцы древней и почти неизменной практики человеческих обществ, которая дает возможность понять, в чем была уникальность западного разрыва с этим опытом:
  20. Единство политической и экономической сфер деятельности.
  21. Распространенность рабского труда.
  22. Высокая степень самодостаточности.
    Эти черты взаимно усиливали друг друга. Две последние поддерживали силу обычая, привычки и закона в определении условий обмена труда на средства существования, а то, что управители поместным хозяйством могли силой поддерживать рабскую покорность, было необходимым, а может быть, и достаточным условием сохранения системы крепостничества.
  23. Единство политической и экономической сфер
    Поместье было частью феодального общества. Феодализм, по определению, есть система, в которой суверен предоставляет право пользоваться землей как бы в аренду, в обмен на воинскую службу. Иными словами, это такое устройство, где иерархия владельческих земельных отношений параллельна иерархии воинских отношений. С учетом воинских и политических источников власти владельца феодального поместья едва ли удивительно, что он располагал как политической, так и хозяйственной властью. В поместной системе у крепостных не было политического вождя, которому они были бы обязаны политической верностью, и нанимателя или землевладельца, перед которым они имели бы экономические обязательства. Эти две роли были просто неразделимы и сливались в личности сеньора. Такая консолидация власти прочно связывала между собой политическую и экономическую жизнь поместного общества. Не было никаких возможностей для появления различий между политическими и экономическими правами и привилегиями, и они и не появлялись. Сущностью системы было то, что господин выполнял правительственные функции: «О полном развитии феодализма в Западной Европе мы можем говорить только с того момента, когда право управления (а не просто политическое влияние) соединилось с наследственным владением землей» [Joseph R. Strayer, «Feudalism in Western Europe», in Robert Coulbom, ed., Feudalism in History (Princeton: Princeton University Press, 1966), p. 16]. Более того, принималось как само собой разумеющееся, что владелец поместья осуществляет Политическую власть с выгодой для себя – власть должна быть прибыльной: ведь если бы он не осуществлял того, что подразумевалось под властными обязанностями (оборона, дороги, мосты, суд), то никто другой этого не сделал бы и доходы владельца поместья могли бы упасть. [По словам Стрейера: «Публичная власть стала частным достоянием. Каждый понимал, что владелец суда извлекает из него доход, и что старший сын судьи унаследует этот прибыльный промысел вне зависимости от своей пригодности для этой работы. С другой стороны, любое заметное частное состояние почти неизбежно оказывалось обременено общественными обязанностями. Владелец огромного поместья должен защищать его, поддерживать на его территории покой и порядок, держать в порядке мосты и дороги и содержать суд для своих арендаторов. Таким образом, феодальное землевладение имело экономическую и политическую стороны; это меньше, чем суверенитет, но больше обычной частной собственности». (там же, с. 17)]
    Короче говоря, поместье было замкнутой системой политических и экономических отношений, а не просто системой хозяйственных отношений в преимущественно аграрном обществе. Хотя мы можем выделить и проанализировать экономические аспекты поместной системы, ее участники были вовлечены в сеть дополнительных отношений – правовых и политических, составлявших в совокупности структуру средневековой жизни. Великий французский историк Марк Блок следующим образом подытожил поместные отношения:
    Лорд не только получал от своих крестьян сборы и использовал их труд. Он не только получал плату за пользование землей и пользовался всякими, услугами; он также был судьей, часто – если он выполнял свой долг – защитником, и всегда – вождем, которому – помимо всяких личных обязательств – те, кто жили на его земле или «держали» от него землю, были обязаны, – в силу очень общих, но действительных обязательств – помогать и повиноваться. Таким образом, сеньория была не просто хозяйственным предприятием, через которое прибыли притекали к сильному человеку. Это была единица власти в самом широком смысле этого слова; ведь власть вождя не ограничивалась, как на обычном капиталистическом предприятии, границами его предприятия, но затрагивала всю жизнь человека, соревнуясь в этом, а порой и вытесняя власть государства и семьи. Подобно всем высокоорганизованным клеткам общества, сеньория имела собственные законы, как правило, обычные, которые определяли отношения подданых со своим господином и точно устанавливали границы малой группы, для которой эти традиционные правила были обязательными. [Marc Bloch, «The Rise of Dependent Cultivation and Seignorial Institutions», in M. M. Postan, ed., The Cambridge Economic History of Europe, vol. 1, The Agrarian Life of the Middle Ages (Cambridge: Cambridge University Press, 1966), chap. 6, pp. 235-236]
    Религиозная жизнь поместья была более автономной, чем политическая или экономическая. Средневековые приходы не совпадали с границами поместий, и это несколько ослабляет представление о поместье как о замкнутой социальной системе. Владелец поместья не был священником; и даже там, где он имел право выбирать приходского священника и оказывал серьезную финансовую поддержку приходу, священник оставался частью иерархии, не подчиненной законной власти владельца поместья. Повседневная рутина церковной службы могла быть тщательно локализована, но в ней были аспекты, которые уводили обитателей поместья во внешний мир. Наиболее значимыми из изменений оказались вооруженные паломничества ко гробу господню – крестовые походы. Впрочем, нет свидетельств, что церковь была противницей поместной системы или интересов сеньоров.
    Представление о поместье как о замкнутой социальной системе ослабляется и тем, что сеньор сам был подчиненным членом феодальной иерархии, обязанным прямо или косвенно служить королю или независимому принцу. В ходе упадка поместной системы и возникновения национального государства уменьшалась роль сеньоров как политических посредников между рядовыми членами общества и сувереном. Между королем и обитателями поместий возникла более непосредственная связь, в виде прямых прав и обязанностей – подданные поместья превратились в подданных национального государства и получили доступ в королевские суды.
    Сливая воедино политическую и экономическую власть, поместная система не изобрела какого-либо нового зла в управлении большим предприятием, но просто следовала исходным образцам человеческого поведения. Первые примеры широкомасштабной организации сельскохозяйственных производств мы находим в «оросительных (hydraulic) империях», осуществивших в древности грандиозные ирригационные работы в руслах рек – в Месопотамии, в Египте, в Индии и Китае [Обзор ранней технологии см.: М. S. Drower, «Water-Supply, Irrigation, and Agriculture», in Charles Singer, E. J. Holmyard and A. R. Hall (eds), A History of Technology (New York: Oxford University Press, 1954), vol. 1, chap. 19, pp. 520-527]. Религиозные и политические институты служили созданию организаций, необходимых для ирригационного земледелия. Уильям Макнейл описывает, как у шумеров «священники выполняли роль менеджеров, планировщиков и координаторов массовых работ, без которых шумерская цивилизация не смогла бы ни возникнуть, ни просуществовать достаточно долгое время» [William H. McNeill, The Rise of the West (Chicago: University of Chicago Press, 1963), pp. 33-34]. Заслуживала или нет интегрирующая роль ирригационных работ того, чтобы соответствующие культуры получили название «оросительные общества», но мало сомнений, что для сохранения ирригационных систем, от которых полностью зависели первые речные цивилизации, использовались организации, различия в которых между политической и экономической властью были не большими, чем в поместной системе средневековья. [Виттфогель придавал особенную важность интеграционному воздействию ирригационных проектов на развитие «оросительных обществ», к которым относилась большая часть древних цивилизаций за исключением Греции и Рима. См.: К. Wittfogel, Oriental Despotism: A Comparative Study of Total Power (New Haven: Yale University Press, 1957). Cf. R. McAdams, The Evolution of Urban Society, Early Messopotamia and Prehistoric Mexico (Chicago: University of Chicago Press, 1966). Он утверждает, что для развития этих ранних образцов деспотизма ирригация вовсе не была необходимым условием. Краткую характеристику древних цивилизаций, как случаев развития государственного социализма, можно найти у И. Шафаревича в кн. Есть ли у России будущее (Москва, Сов. писатель, 1991), с. 178-250.] Такие различия – более позднее изобретение.
    Короче говоря, сеньор представлял собой фигуру отца и напоминал этим не только древних королей и правителей-священников оросительных обществ, но и родоначальников древнейших форм семьи, клана и племени, которые и послужили, конечно же, образцом для правителей-священников. Сплетая воедино нити политической, экономической, религиозной и социальной жизни и подчиняя все власти правителя, символизировавшего фигуру отца, средневековье воспроизвело древнейшие формы организации общества.
  24. Крепостной труд
    Принудительный труд был основной чертой поместной системы. Крепостные получали право пользоваться землей в обмен на обработку господской земли (барской запашки). Кроме того, они обязывались платить за пользование землей и другие сборы (деньгами или натурой), так что в результате значительная часть производимого ими попадала в руки сеньора.
    В соответствии с обычной практикой неогороженных участков обрабатываемые земли поместья делились на несколько полей, а каждое из них – на узкие полоски. Крепостные имели по полоске в каждом поле. Первоначально господское владение также состояло из полосок, разбросанных по полям. Позднее возобладала тенденция к их объединению. Вспашка полей, посев, культивация и уборка урожая осуществлялись трудом крепостных, которые работали иногда коллективно, иногда раздельно.
    Ни с точки зрения крепостных, ни с точки зрения сеньоров в таком устройстве поместного хозяйства не было никакого произвола. Сеньор получал своих крестьян по наследству, но и они получали его и свои обязательства перед ним по наследству. От рабства эта система отличалась только тем, что сеньор не имел права продавать своих крепостных, кроме как в ситуации, когда он продавал само поместье, а кроме того, существовали традиционные ограничения труда, которым ему были обязаны крепостные. Но беглый крепостной так же подлежал возврату своему хозяину, как и беглый раб.
    Таким образом, крепостной не только обрабатывал землю для того, чтобы обеспечить себя и свою семью: прежде всего его жизнь была опутана обязательствами обрабатывать господскую землю. Крепостной труд представлял собой основную форму социального контроля: наследственное бремя принудительного труда было столь велико, что рожденный в этом состоянии просто не имел ни времени, ни возможности стать ремесленником или торговцем. Позднее торговля получила развитие вне пределов поместного хозяйства, потому что купец должен был полностью посвящать свой труд торговле, действуя на свой страх и риск и во имя личных интересов, а ничего такого не могло быть в рамках поместной субординации, да еще в то небольшое время, которое оставалось крепостным после выполнения всех их обязательств перед сеньором. Губительное убожество условий жизни поместных крестьян подытожил Марк Блок:
    Своему господину, как они называли его, земледельцы были обязаны предоставлять, во-первых, более или менее значительную часть своего времени: особые дни выделялись для обработки господских полей, лугов и виноградников; предоставлялись услуги по перевозке грузов и людей, а порой крепостные выполняли роль строителей или ремесленников. Кроме того, они были обязаны выделять ему значительную часть собственного урожая, иногда в форме рентных платежей, а порой в форме денежных налогов, и в последнем случае продажа произведенного за деньги также была их делом. Поля, которые они обрабатывали в свою пользу, не были их полной собственностью, а в большинстве случаев и община не являлась полноценным собственником земель, по отношению к которым действовали нормы обычного права. И община, и индивидуум «принадлежали» сеньору: в качестве землевладельца он имел над ними преимущественные права, имел признанное право на всякие сборы, и в определенных ситуациях мог оспорить права отдельного земледельца и общины. [Bloch, «Rise of Dependent Cultivation», pp. 235-236]
    Одним из следствий единства политической и экономической сфер жизни было то, что труд осуществлялся не в силу договора и ради денежной платы, но также под давлением политических обязательств и страха наказания. Обязанности земледельца перед управляющим хозяйством были неотделимы от долга крепостного перед господином. Обязательства работника покоились не на заработной плате, но на сложном переплетении политического и социального статусов, на верности и долге, усиливаемых физическим принуждением. И в теории, и на практике система была глубоко деспотической и угнетательской не только по современным критериям, но также по меркам своего времени, насколько можно судить по отчаянным крестьянским бунтам, вновь и вновь повторявшимся, несмотря на кровавые подавления. Тоуни говорил, что эти восстания «вскрывают такую глубину социального гнева и горечи, с которыми могут быть сопоставлены немногие последующие движения» [Tawney, Religion and The Rise of Capitalism, p. 58].
    Большинство участников поместной системы не знали ответственности за выбор профессии, они не могли решать, какие культуры и каких животных им выгоднее выращивать. При трехпольной системе поле можно было засеять весной или осенью, или оставить под паром. Даже решения о том, что, когда и где посадить, принимались не земледельцем, но поместьем. И в таком положении были не только крепостные: мельник или кузнец пожизненно оставались мельником или кузнецом, и, как правило, эти занятия были наследственными. Как и сам сеньор, мельник и кузнец взимали за услуги традиционную плату, и каждое изменение было значительным событием, влиявшим на всю сеть взаимных обязательств внутри поместья.
    История крепостного труда иллюстрирует давнюю проблему, связанную с обменом труда на деньги или иные блага. Первым свойством хорошо разработанного контракта должна быть возможность для каждой стороны выявить и доказать случаи нарушения условий соглашения. Это требование выполняется в соглашениях, требующих уплаты денег или иных благ. Сложнее обстоит дело с контрактами о трудовых услугах, поскольку, как правило, очень трудно понять, выполняют ли работники свои обязательства с должным прилежанием. Мы настолько привыкли думать о работниках как о более слабой стороне соглашений, чем наниматели, что финальный баланс контракта кажется нам парадоксом: обязательство нанимателя выплачивать заработную плату есть требование гораздо более ясное и контролируемое, чем обязательство работника честно трудиться в договорное время.
    Эта договорная проблема никогда не получала удовлетворительного решения. Вне условий фабрики (а в поместьях не было фабрик) современность знает два общих решения, и каждое с серьезными недостатками. Одно пригодно для ремесленного производства и малых сельскохозяйственных предприятий: плати работникам за продукцию, а не за труд. Другое решение: заключение краткосрочных контрактов с возможностью не возобновлять его в случае, если работник либо наниматель не удовлетворены друг другом. Первое решение широко использовалось в средневековых городах, но не в поместьях. Второе решение не привилось в ориентированных на традицию средневековых обществах, да и сейчас оно не популярно, поскольку создает постоянное чувство ненадежности занятости.
    Таким образом, поместная система, основывавшаяся на подробном соглашении о предоставлении прав на землю и защиту в обмен на труд и другие услуги, следовала давней практике использования рабского, принудительного труда, чтобы одновременно удовлетворить – хотя и с помощью самых жестоких и неестественных приемов – интерес нанимателя к подавлению недобросовестности работников и интерес последних иметь стабильную занятость. Умение европейских крестьян уклоняться от выполнения своих обязанностей перед сеньорами обросло легендами; но если не считать легенд, у нас мало фактов, чтобы судить, смогла ли такая практика воспитать прилежных и производительных крестьян. Кое о чем свидетельствуют этимологические наблюдения: слово виллан (крепостной, villein), первоначально значившее крестьянин, приобрело значение негодяй, и переход от одного значения к другому был тем более легким, что уже к XIV веку это слово стало обозначать не только низкий социальный статус, но и низкий характер. Беспомощный перед лицом прямого подавления, человек может ответить главным образом смесью лицемерия, подобострастия и коварства, и было бы не удивительно, если бы жизнь в поместье развивала такие же характеры, как современные тюрьмы. Кое-что можно извлечь из того факта, что замена поместного хозяйства небольшими фермерскими хозяйствами сопровождалась ростом производства, хотя причиной могло бы быть не только возросшее усердие крестьян, но и совершенствование методов хозяйствования. Консерватизм поместного хозяйства в отношении новых методов производства сам по себе был частью контрактной проблемы: почти любые изменения приемов хозяйствования предполагали изменения в контракте, и почти ничто не оправдывало хлопот и риска, требовавшихся для изменения контракта.
  25. Самообеспеченность поместья и денежные платежи
    Другой ключевой чертой средневекового поместья была сравнительно незначительная роль денег как средства обмена. Денежные сборы имели второстепенное значение по сравнению с наследственными обязательствами, оплачиваемыми трудом или продуктами. Поместье было ориентировано само на себя. Его экономический ритм определялся обычаем и внутренними властными отношениями, а не давлением цен на ближних или отдаленных рынках.
    В средние века рынки были прикреплены к месту. Некоторые из них функционировали периодически, как местные городские рынки, на которых в определенные дни продавались сельскохозяйственные продукты. Но самые знаменитые и важные ярмарки, как в Стурбридже (шерсть), в Сан-Дени (вино), в Шампани или в Лионе, которые могли ежегодно длиться несколько недель или месяцев, принадлежали сфере городского, а не деревенского хозяйства, и, в конечном счете, не поместья, а города, и преимущественно большие города, стали центрами развития капитализма.
    Основной формой обмена внутри поместья был обмен труда на право обрабатывать землю. Хотя в этом обмене деньги не участвовали, внутри поместья их использовали в различных ситуациях. Существовала система податей и штрафов, которые следовало уплачивать деньгами, а значит, предполагалась возможность продавать сельскохозяйственные продукты кузнецу, мельнику, всадникам из свиты сеньора или горожанам. Зачастую деньги нужно было платить за услуги, которые мог оказать только сеньор: за использование мельницы, хлебопекарни, винного пресса, лесопилки и т.п. Платить следовало и в случае утраты для поместья потенциальной рабочей силы, когда, например, дочь выходила замуж или сына отдавали в ученики. Поместный суд налагал штрафы за невыполнение определенных обычных обязанностей или за иные нарушения правил. Так что деньги никогда не выходили из пользования. [См.: M. M. Postan, «The Rise of a Money Economy», Economic History Review 14 (1944), репринт в E. М. Carus-Wilson, Essays in Economic History (London: Edward Arnold, 1954), pp. 1-12. Согласно Постану, «с точки зрения английской и даже средневековой и англо-саксонской истории вопрос о том, когда впервые начали при обмене использовать деньги, не имеет никакого смысла. Деньги использовались во все времена, о которых мы имеем исторические свидетельства, и их появлением нельзя объяснить какие-либо последующие явления». (р. 5)]
    Существовала также торговля между поместьем и внешним миром. Если бы часть производимого в поместье не продавалась вовне, «господа остались бы без оружия и украшений, у них не было бы вина (разве что оно производилось в самом поместье), а одеваться им пришлось бы в грубые крестьянские ткани» [Marc Bloch, Feudal Society, vol. 1 (London: Routledge, 1961), p. 67]. Кроме того, в случае неурожая нужно было найти или занять деньги для закупки продовольствия в более благополучных районах.
    Но если мы вспомним, что поместья производили главным образом продукты питания, и что только 10-20% потребителей таких продуктов жили за пределами поместий, то поймем, что лишь малая часть производимого могла быть потреблена за пределами поместья. Внутри же поместья, как мы только что видели, основная форма обмена не была опосредована деньгами.
    На рынке продавцы почти без исключений предлагали то, что они сами произвели, а покупатели приобретали для собственного использования. Развитие рыночных отношений вызвало к жизни класс профессиональных торговцев, покупавших продукты у производителей на продажу, а не для собственного потребления. В средние века такие торговцы были редки, и только малая часть производимого в поместьях проходила через их руки: «В ту эпоху общество явно было знакомо и с покупкой и с продажей. Но, в отличие от нашего, оно не жило торговлей» [там же].
    Изучая источники экономического роста в период, последовавший за средневековьем, трудно переоценить тот факт, что усложненные наследственные бартерные обязанности крестьянства связали их с господами таким узлом, что совершенствование методов хозяйствования стало почти невозможным. Методы изменялись от места к месту, но были почти неизменны год от году, и даже, пожалуй, от века к веку. Они не реагировали на перспективы изменения цен и были настолько скованы обычаем, что очень медленно реагировали даже на усовершенствования в приемах ведения хозяйства. Гордиев узел поместных обязательств не поддавался пересмотру всякий раз, когда изменялись относительная редкость земли или труда или когда требовалось усовершенствовать технику ведения хозяйства. Даже такая исключительная катастрофа, как сокращение населения после 1340 года, существенно не повлияла на методы сельскохозяйственного производства. Самые бедные поля были выведены из обработки в связи с нехваткой людей, но остальные обрабатывались точно так же, как и когда рабочих рук было в избытке. Этот консерватизм не дал поместной системе приспособиться к изменениям политической и экономической ситуации и, в конечном счете, стал причиной ее гибели. Когда сопротивляться давлению в пользу изменений стало невозможно, изменения оказались фундаментальными: вместо поместной системы обмена, когда за право обрабатывать землю платили трудом, возникла новая система, при которой за право использовать землю платили деньгами. В Голландии, а позднее и в Англии рост городов увеличил спрос на продукты питания, и в то же время возникли альтернативные рабочие места для обитателей поместий. Рост потенциальной прибыльности сельского хозяйства в сочетании с трудностью удержания работников на земле привели сеньоров и крепостных к взаимовыгодным революционным изменениям, начавшимся с упадком крепостного труда [См.: R. H. Hilton, The Decline of Serfdom in Medieval England (London: Macmillan, 1970)]. Господские поля пришлось обрабатывать за деньги, а полоски крепостных уступили место индивидуальным владениям, арендуемым или покупаемым за деньги. Только когда на смену системе открытых полей, обрабатывавшихся поместным коллективом, пришло индивидуальное фермерское хозяйство, ориентированное на продажу своих продуктов за деньги, стало возможно – сначала в XVI веке в Голландии, а затем в XVII-XVIII веках в Англии и Франции [см.: Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge: Cambridge University Press, 1973), pp. 143, 151] – изменить методы ведения сельского хозяйства ради существенного увеличения производства продуктов питания, что повлекло за собой улучшение питания и рост доли населения, которая могла жить в городах.
    Переход к денежному сельскому хозяйству разрешил основную проблему поместной организации хозяйства – недостаток приспособляемости. Если для изменения методов сельскохозяйственного производства следовало согласовать новые уровни рентных платежей или оплаты труда, это было выполнимо, поскольку затрагивало размер только денежных платежей. Не возникал вопрос об изменении всего социального контракта, направлявшего ход жизни в поместье, либо о том, чтобы разделить выгоды от изменения среди всех членов поместного коллектива. Впрочем, как правило, никаких изменений контракта и не требовалось. Выгода от улучшенных методов производства просто доставалась фермеру, имевшему право вводить любые изменения независимо от того, работал ли он на арендуемой у сеньора земле, либо на своей собственной. Гораздо легче понять нравственное значение перехода от крепостного труда к свободному земледельческому труду, чем осознать, что экономическое значение перехода к денежному сельскому хозяйству было связано главным образом не с экономическим превосходством наемного труда над крепостным, а с большей гибкостью условий аренды сельскохозяйственной земли и с возникновением класса работников-владельцев и работников-арендаторов, которым платили за произведенные продукты и на которых лежали ответственность и риск предпринимательских решений. Новая организация сельскохозяйственного производства была очень важна для роста Запада, поскольку трудно вообразить, что неподвижная сеть политических и социальных отношений, на которых держалось поместье, смогла бы когда-либо породить те изменения в методах ведения сельского хозяйства, которые были столь существенны для урбанизации и экономической экспансии Запада.
    Города: городские центры
    В средневековом обществе всегда существовала городская жизнь. Даже в период темновековья, после падения Рима и задолго до расцвета средневековой культуры, города сохранились, хотя и остались в памяти главным образом как цель грабительских походов викингов. Некоторые городские общины удовлетворяли не только узкоэкономические потребности, а служили административными, военными или религиозными центрами. Но какова бы ни была их функция, они были в гораздо меньшей степени самодостаточны, чем поместья, и по необходимости стали центрами торговли. Чтобы прокормиться, горожанам приходилось ввозить из деревни продукты питания и вывозить туда продукты и услуги своего производства. Сырье для городского производства – дерево, кожа, шерсть, железо – приходило из деревни, как и топливо: дерево, уголь и торф. Естественно, что для города обменные отношения с внешним миром были бесконечно более важны, чем для поместья. В позднем средневековье вместе с ростом городов росла и торговля, а с городами и торговлей развивались новые экономические отношения. Подавляющая часть всей торговли велась в деньгах, и лишь малая часть была бартерной. Города являлись центрами торговли с внешним миром, и торговля была для горожанина неизмеримо более важной, чем для крепостного. Городская семья все важное для существования добывала благодаря торговле: пищу, одежду и само жилище. Городская семья потребляла меньшую долю производимого ею, и продавала большую, чем деревенская. Поскольку торговля предполагает, что товары являются собственностью торговца, и поскольку центральным моментом контрактов являются обязательства о будущей поставке товаров или о платежах, с развитием городской жизни вопросы собственности и договоров оказались на том же центральном месте, что и в капиталистических институтах. Как указывал А. П. Ушер, совершенно ясно, что собственность и контракт «представляют собой реакцию на городскую жизнь», а не «на капиталистическое машинное производство, осуществляемое в условиях соединения права собственности или управления капитализированными средствами производства в руках класса нанимателей» [А. Р. Usher, A History of Mechanical Inventions (Cambridge: Harvard University Press, 1954), p. 32]. Этимология слов бюргер и буржуа свидетельствует о тесной связи между урбанизацией и позднейшим капитализмом. Короче говоря, капитализм с его характерными правовыми и институциональными требованиями и социальными отношениями вряд ли вообще представим без урбанизации.
    Даже в средние века горожане обладали рядом особых привилегий и правами самоуправления, которые резко отличались от всего, что можно было встретить в поместье, и вполне соответствовали принципиально отличным от поместных условиям городской жизни. Примером нефеодальных привилегий горожан является ориентация городских торговцев и ремесленников на владение зданием, совмещающим жилье и рабочие помещения. Она была гораздо ближе к феодальной собственности сеньора на свое поместье, чем к крестьянским договорам о временной аренде земли. На деле, с учетом того, что сеньор держал свое поместье по контракту с феодалом более высокого ранга, эта находившаяся вне феодальной системы городская собственность была даже ближе к концепции современной частной собственности, чем к феодальным отношениям собственности на поместье. Другой пример – домашнее хозяйство торговца или ремесленника, рассматривавшееся как хозяйственная единица. Оно обладало автономией, которая, подобно собственности на строение, гораздо больше походила на собственность на поместье, чем на крестьянское домохозяйство.
    Тем не менее, города были частью средневекового общества, и атмосфера городской жизни в целом соответствовала своему времени. Поместье с его традиционными патерналистскими отношениями и структурами было образцовым экономическим институтом феодализма, потому что традиционная семейная, патерналистская организация сообщества была идеалом феодализма как в городе, так и в поместье, как в религиозной, так и в политической жизни. В городах большинство видов производства и торговли были монополией гильдий. Идеи церкви о «справедливых ценах» и «справедливой заработной плате» являлись моральной санкцией гильдейской практики регулирования цен, оплаты труда учеников и странствующих подмастерьев, стандартов качества продукции и мастерства, права заниматься промыслом и обязанности с усердием вести свое дело при заданных ценах и оплате труда. Гильдии обладали политической властью, которая делала их правила обязательными и позволяла им осуждать, штрафовать и наказывать нарушителей правил. В случае болезни, старости или смерти хозяина они часто оказывали своим членам помощь того рода, которую мы сейчас отнесли бы к системе «социального страхования». Иногда они создавали что-то вроде городской милиции. Для открытия рынка или ярмарки нужна была лицензия, и устройство рынков столь же жестко регламентировалось, как и деятельность самих гильдий.
    Хотя гильдии осуществляли и политическую и экономическую власть, их руководители не имели ни малейших возможностей для эксплуатации, в отличие от сеньоров в феодальных поместьях. Гильдии были недемократичны в том плане, что допуск в них не был открытым для всех желающих, но руководители гильдий, в отличие от сеньоров, не имели возможности к собственной выгоде эксплуатировать рядовых членов. Путь к свободе шел из поместья в город, а не наоборот. Как гласила немецкая пословица, воздух городов делает свободным.
    Далее, как бы ни был пронизан типичный средневековый город духом своего времени, существовали исключения, и они представляли собой важные семена будущего: некоторые города являлись центрами рыночной экономики почти что в современном смысле. Первоначально они развились в Италии, в Нидерландах и в Северной Германии благодаря исключительной комбинации размеров торговли и политической власти. Они представляли собой первые сегменты западноевропейского общества, которые сумели вырваться из системы феодализма. Мы вернемся к ним позднее в этой главе при рассмотрении средневековых городов-государств.
    Безопасность, риск, рынки и вычисления в средневековой жизни
    Несмотря на всю сеть обычаев, традиций и законов, средневековое общество далеко не избавилось от риска и неопределенности. Источником наибольшей неопределенности и риска был плохой урожай: последствия колебались от недоедания до голодной смерти. Даже традиционные феодальные подати были источником риска и неопределенности, поскольку они были частью предсказуемы и учитываемы, а частью – непредсказуемы и причудливы. Примером может служить обязательство выкупить сеньора, попавшего в плен. Цена могла быть чрезмерной, и бремя – совершенно непредсказуемым. Столь же непредвидимыми и неопределимыми были обязательства, связанные с войнами, в которые ввязывался сам сеньор или его сюзерен. Существовал риск беззаконной экспроприации, систематической или случайной: кроме определенных законом и обычаем арендной платы, податей и иных сборов, которыми сеньоры имели право облагать своих арендаторов и вассалов, бывало и так, что сюзерен, используя вооруженную силу, просто грабил чужих или своих собственных арендаторов. Еще далеко было до централизованных монархий и буржуазных революций, которые создали правительства, имеющие власть устанавливать регулярные и предсказуемые налоги для оплаты своих расходов.
    Приспособленность к неопределенностям такого вида вовсе не означала, что люди были готовы к неопределенностям, сопутствующим рыночной торговле. К рыночным неопределенностям относятся: реакция покупателей и конкурентов; величина будущего дохода крестьянина или ремесленника от законченной работы; цены, которые получит торговец в будущем за закупленное сегодня, и всякие иные непредсказуемые последствия, возникающие от изменения спроса и предложения. Располагающий средствами профессиональный торговец всегда стоит перед выбором: когда покупать и продавать, покупать ли вообще либо ссудить другим деньги под процент, или вступить в долю в чужом предприятии или экспедиции. С этими вопросами связана основная неопределенность – какой выбор обернется наивысшим доходом или наименьшими убытками. В средневековом обществе, где экономические роли были наследственными и регулируемыми и где цены устанавливались в силу обычая и закона, такого рода выбор был чужд системе. Попытка вычислить самый благоприятный выбор была на грани аморального поведения.
    Нам никогда не удастся поставить себя на место людей другой культуры или даже на место наших собственных предков. Поэтому нам трудно представить себе насколько любому человеку средних веков была чужда попытка просчитать будущие последствия принимаемых хозяйственных решений. И в городе, и в деревне человек из года в год делал одну и ту же работу, и он предполагал продолжать это до конца своих дней, с теми же приемами и при тех же условиях, пока смерть не прервет круговорот посевов и жатвы. Правила, столь же древние как Ветхий Завет, учили благоразумно откладывать на будущее в хороший год, чтобы возместить нехватки в неурожайные годы, и благодаря этому сознательное накопление богатства с помощью усердного труда и бережливости стало целью как крестьянина, так и городского ремесленника. Но бережливость и сама по себе была исконным правилом благоразумия – риск сокращали с помощью скорее механического повторения коллективного опыта, чем с помощью разумных расчетов.
    Сама идея изменения в предвидении будущего состояния рынка, исчисленного исходя из нынешних спроса и предложения, была чужда нормам средневековой хозяйственной жизни. Ключевое слово здесь – исчисление. Обычному порядку средневекового общества, в котором превозносилась усердная служба своему господину или прилежная торговля плодами собственных рук, была совершенно чужда сама возможность расчетов оценки будущих издержек и доходов, вероятности того или иного исхода нового предприятия, доходов от разумной политики закупок и продаж (как вообще это возможно, если обе цены «справедливы»?). Невооруженным глазом было видно, что купец – это просто бездельник, который не делает ничего полезного: ни прядет, ни сеет, а только наживается на честном труде других. Целью феодальных судов было поддержание феодальных правил и сбор феодальных податей. Торговые контракты купцов были за пределами феодального общества и феодальной концепции справедливости. Их соблюдение нельзя было обеспечить с помощью средневековой правовой процедуры, которую использовали королевские суды Англии; фактически в Англии королевские суды так и не стали вполне действенными инструментами принуждения к выполнению торговых контрактов до эпохи лорда Мэнсфилда – до XVIII века. Накопление богатства благодаря удаче и мастерству в исчислении будущих последствий, нахождению новых клиентов и новых источников товаров, с помощью искусного разделения и страхования рисков – это выходило за пределы средневекового понимания и не было законной практикой в тогдашнем обществе.
    За пределами средневекового понимания было не только обращение к расчетам для предупреждения возможных случайностей. Полезность расчетов не понималась и в таких ситуациях, когда неприятные последствия уже наступили. Средневековая хозяйственная жизнь просто не принимала расчетов в таких вопросах, как изменение методов обработки земли или приемов ремесленного производства ради приспособления к изменившемуся предложению труда – а в середине XIV века нужда в таком приспособлении была очень велика. Чтобы ни происходило, люди пытались продолжать все как прежде, теми же старыми методами. Конечно, то, что мы сейчас признаем неизменными законами экономики, в конце концов, до некоторой степени вынуждало закон и обычай приспосабливаться к наличным ресурсам, хотя о степени этого приспособления идут споры. Как бы то ни было, но первая реакция средневековых законодателей на поднимавший заработную плату недостаток рабочих рук заключалась в принятии новых законов о более строгом контроле за уровнем заработной платы и о запрете работникам покидать своих хозяев и оставлять свой промысел. В 1350 году, через три года после первой в XIV веке большой эпидемии чумы, английский парламент принял закон о работниках [25 Edw. III, st. 2 (1350)], который требовал от слуг и работников «довольствоваться» той оплатой, которую они получали пять лет назад. Похоже, что никому просто не пришло в голову, что продуктивность хозяйства можно было бы увеличить, просто изменив приоритеты при использовании сократившегося предложения труда, обрабатывая больше земли менее интенсивно, или что губительность эпидемии можно было так или иначе смягчить.
    Любопытно, что, стремясь с помощью регулирования, основанного на традиции, привычке и законе, сделать жизнь более безопасной, избегая при этом рисков нерегулируемой торговли и производства, средневековое общество явно понижало безопасность жизни людей. Всякий раз во время кризисов: войн или голода, возникала практика нерегулируемой, свободной торговли. Будучи плохо приспособлены к нерегулируемой торговле, политические и экономические институты средневекового общества еще хуже могли справляться с нерегулируемой торговлей в периоды кризисов. Эта торговля не была сбалансированным обменом одних благ на другие, с использованием денег и с оплатой импорта из доходов, получаемых, как правило, от экспорта. Импортная торговля возникала всякий раз в ответ на мгновенную насущнейшую нужду, при катастрофической нехватке денег из-за плохого урожая, повсеместного неурожая или войны. Для закупок требовались займы. Но феодальная экономика не поощряла развития кредита. Нормальное функционирование относительно самодостаточных поместий и городов не порождало значительных результатов во внешней торговле, будь то в форме задолженности поместьям, городам или еще кому-либо либо в форме запасов золота и серебра. Не приходилось рассчитывать на то, что из доходов урожайных лет легко удастся выплатить долги, сделанные для закупки зерна в неурожайные годы: в урожайные годы объем торговли бывал слишком незначительным для накопления нужных сумм. Церковный запрет на взимание процентов, естественно, уменьшал число людей, готовых ссужать деньги в долг, и делал менее вероятной возможность получения этих денег назад, что еще сильнее сокращало предложение кредита. Так что не удивительно, что в результате плохого урожая далеко не всегда предпринимались закупки продовольствия: обычно результатом был голод. [См.: Braudel, Structure of Everyday Life, p. 74: «… считается что Франция, которая по любым стандартам является страной с благодатным климатом, пережила 10 общенациональных случаев голода в Х веке, 26 в XI, 2 в XII, 4 в XIV, 7 в XVI, 11 в XVII и 16 в XVIII. Хотя никак нельзя гарантировать точность вычислений за XVIII век, единственный риск в том, что они сверхоптимистичны, поскольку обходят вниманием сотни и сотни местных, областных случаев голода (в Мэне, например, в 1739, 1752, 1770 и 1785 гг.), а на юго-западе страны в 1628, 1631,1643, 1662, 1694,1698, 1709 и 1713 гг. Местные неурожаи не всегда совпадали с общими по стране.»] Усилия сохранить стабильность феодальных отношений увеличивали тяготы, сопутствовавшие неизбежным невзгодам и бедствиям, и имели своим конечным результатом то, что система феодализма, – подобно вошедшему в поговорку дубу, который под ветром не гнется – разрушилась частично в силу собственной негибкости.
    В конце XX века вряд ли разумно высмеивать средневековые усилия по смягчению непреложных неопределенностей хозяйственной жизни с помощью закона, обычая, политического контроля и призывов к социальной справедливости. Ведь мы до сих пор не избавились от голода, и почти всегда он – следствие неспособности достаточно усовершенствовать средневековые приемы добывания, транспортировки и распределения продуктов питания в охваченных голодом районах. Реальные проблемы лежат глубже. Средневековая точка зрения защищала людей от болезненных психологических последствий понимания собственной ответственности за личные несчастья и одаряла бряцавших железом рыцарей и купавшихся в роскоши церковных иерархов нежащим сознанием того, что осуществляемое ими насилие служит торжеству справедливости, а не является, как оно и было на самом деле, грубым и жестоким бандитизмом. Проблема в том, что позднейшие общества порой выбирали идеологии, которые, подобно средневековым, освобождали многих от чувства ответственности, а правителей – от чувства вины.

Города и политические права
Обычно средневековый город получал некоторую политическую автономию, покупая у сюзерена хартию. По поводу хартий велись переговоры, порой с применением насилия, и они предоставляли самоуправление разного уровня, вплоть до полной свободы от феодальных обязанностей. Такое развитие было возможно только в странах, которые не смогли создать сильные централизованные монархии. Во Франции, Англии и Испании города в борьбе между монархом и его баронами тяготели к лагерю поднимающихся монархий, и в результате их политические обязательства перед проигравшей стороной уменьшались. Но упрочившиеся монархии показали городам, что на место феодальных сеньоров пришла еще более давящая и внушительная сила. Эта власть не освобождала горожан. В XVII веке в Англии и в XVIII веке во Франции горожане не без успеха поднимали оружие против своих монархов.
Предмет схваток между городами и их феодальными властителями менялся в зависимости от времени и места действия. Финансовый интерес городов заключался в получении контроля над налогами и в обращении феодальных поборов в фиксированные платежи. Они также стремились к контролю над городскими торговыми монополиями (гильдиями), над условиями торговли с другими городами и к свободе организовывать ярмарки. Города стремились к созданию собственной системы судов. Однако зачастую борьба городов с феодальными властителями не сводилась просто к финансовым интересам. В Германии и в Нидерландах, начиная с XVI столетия, протестантская реформация разожгла страсти и вызвала кровопролитные войны между городами и баронами, а в Италии на местные раздоры за власть над городами и областями накладывались конъюнктурные союзы с испанскими, французскими и австрийскими завоевателями.
В политических требованиях городов нет и признаков сознательного намерения покончить с жестким политическим контролем над торговлей, столь характерным для феодального общества. Купцы и ремесленники хотели сами контролировать торговлю и налоги: они не стремились ни к освобождению от контроля, ни к упразднению налогов. Как средневековым городам, так и поместьям была чужда идея хозяйства, свободного от какого-либо контроля. В Англии палата общин выбиралась горожанами (женщины права голоса не имели) и мелкими землевладельцами, и их право контролировать налоги было существеннейшей причиной гражданских войн в XVII веке. В Англии же право наделять торговые компании монопольными полномочиями было причиной вражды между королем и парламентом, – и речь шла не о том, что монополии вредны, а о том, кому будет принадлежать это право. Во Франции история выбрала иной путь. Короли получили возможность устанавливать налоги без согласия Генеральных штатов, они освободили знать и церковь от налогов, и те раздробили французский национальный рынок на тридцать или более региональных рынков с помощью внутренних тарифов и бесконечных раздач местных монопольных привилегий городам и гильдиям – и французские буржуа были их добровольными союзниками в этом. В конце концов, созданная ими французская экономика оказалась подходящей сценой для сокрушения монархии в ходе Французской революции, но к тому времени средние века давно прошли.
Средневековая технология
Похоже, что исчезновение технологий в результате варварских нашествий и завоевания Рима было следствием того, что в плохие времена просто исчезли рынки предметов роскоши. Элемент непрерывности был сильнее выражен в Восточной Римской империи, которая, постепенно слабея, просуществовала до 1453 года. Но в Средиземноморье связи между Восточной и Западной империями никогда полностью не прекращались, и здесь римские технологии сохранились.
На изделия из железа, которые еще в римский период были специализацией Северной Европы, сильного сокращения спроса не было. В конце концов, бандитизм и войны после падения империи должны были повысить значение железа. Изобретенные римлянами конские подковы никогда не выходили из употребления. С VIII по XIII век производство железных изделий постепенно расширялось в Штирине, Коринфе, Франконии, Вестфалии, Швабии, Венгрии, в Баскских провинциях, во многих областях Франции и в Англии. В XIV веке был изобретен привод от водяной мельницы к мехам плавильных горнов.
Уже в VIII веке литейщики начали лить бронзовые церковные колокола. Через пять или шесть столетий опыт отливки колоколов пригодился для литья бронзовых и чугунных пушек. Водяные мельницы были приспособлены и для приведения в действие молотов для ковки стальных заготовок.
О средневековой химии помнят по алхимикам, искавшим способ преобразовывать неблагородные металлы в золото. Но в менее честолюбивые моменты они также изготовляли мыло, румяна, краски, лаки, серу и селитру. За одним исключением лекарства, медикаменты и наркотики были монополией исламских стран, и чем меньше сказано про средневековую медицину, тем лучше. Этим исключением был алкоголь. Открытый во время перегонки в Италии около 1100 года, он с такой быстротой стал основой крепких напитков, что уже в следующем веке были приняты первые законы против пьянства и других сторон потребления алкоголя. Римские методы изготовления керамики и стекла были усовершенствованы в средние века настолько, что технологию изготовления цветных стекол, украшавших соборы позднего средневековья, до сих пор не могут воспроизвести. Римские методы изготовления тканей были существенно улучшены, особенно в Италии. Архитектура стала преимущественно церковным искусством, и развитие от римского стиля к романскому и готическому хорошо известно.
В самой большой отрасли хозяйства – в сельском хозяйстве – основные орудия труда не исчезали из употребления в период темновековья, но организация сельского хозяйства была совершенно изменена с введением поместной системы. Уже в римский период в Северной Европе изобрели тяжелый, обитый железом плуг, хорошо пригодный для распашки дерна, и примерно в Х веке или еще раньше такие плуги распространились по всей Европе. Изобретение в XII веке обитого войлоком хомута рассматривается как крупнейшее достижение, поскольку за 400 с небольшим лет это привело к замене на пашне волов лошадьми, главным образом из-за их большей скорости.
Согласно большинству оценок, самым выдающимся техническим достижением позднего средневековья было изобретение часов в конце XIII века. Важность часов с их шестеренчатым механизмом и спуском заключалась в том, что стремившиеся ко все большей точности часовые мастерские стали школой исследований в области механики, трения, точной обработки металлов и различий в поведении металлов и других материалов при разных температурах и нагрузках. Менее явное социальное значение часов заключалось в том, что они воспитывали чувство времени, столь важное для организации совместной деятельности больших групп людей.
Пожалуй, еще важнее для будущего развития был интерес к оптике, поскольку два оптических прибора – телескоп и микроскоп – внесли вклад в научную революцию XVII века. Средневековый интерес к оптике отмечен изобретением в Италии очков. Проповедь 1306 года указывает на 1286 год как на дату этого изобретения (монах сказал: «не прошло еще и 20 лет»), но брат Джордано не сообщает, кто и где сделал изобретение. Оптика возникла в Греции и была развита мусульманскими авторами в XI веке, а их работы стали доступны в переводе на латынь в XII веке. Но развивалась оптика медленно. Первые очки имели выпуклые линзы и корректировали старческую дальнозоркость. Потребовалось более полутора столетий, чтобы приспособить вогнутые линзы для корректировки близорукости, и еще столетие, чтобы из комбинации выпуклых и вогнутых линз соорудить сначала телескоп, а потом микроскоп. На дворе было уже XVII столетие, и изготовителем этих приборов оказался оптик Галилей.
За более чем тысячелетний период от падения Рима в V веке до начала нового времени в XV веке, можно было бы ожидать значительных изменений в западных технологиях, и изменения были. К концу этого периода скорость изменений даже возросла, особенно в производстве оружия. Кольчуги XIII столетия были усилены нагрудными пластинами и шлемами в XIV веке, и превратились в полный бронированный наряд к XV столетию, как раз вовремя, чтобы устареть из-за изобретения огнестрельного оружия.
Нелегко делать обзор по такой разнообразной тематике, как средневековые технологии. Усовершенствования делались отдельными ремесленниками, поскольку не было ничего сопоставимого с современным научным сообществом или промышленной лабораторией. Способы обработки земли, заготовки и транспортировки леса, добычи минералов, плавки металлов, прядения и ткачества, строительства и изготовления горшков, кирпичей и стекла изменялись с ходом столетий, но так медленно, что это было почти незаметно. Темп изменений увеличился в XIII столетии, когда феодализм начал уступать контроль над обществом городам и их институтам, развивавшимся вне феодальной системы.
Бесспорно, что западные люди, участвовавшие в 1095 году в первом крестовом походе, были подавлены роскошью византийского двора и стилем жизни своих сарацинских соперников в не меньшей степени, чем испанцы, которым почти через 400 лет наконец удалось вытеснить мавров из Испании. Но как сопоставить технологии строительства Альгамбры и готического собора, или технологии изготовления дамасской и миланской сталей? Исламский мир явно опережал Запад в освоении десятичной системы счисления и в развитии фармакопеи, которая была предметом вожделения тех западных людей, которые нуждались в лечении. Но исламские методы лечения тоже были разновидностью народной медицины; почти не было связи между теорией болезни и ее лечением. Зато западная система феодализма обладала – как раз в силу децентрализации власти и способности создавать вне себя города с их совершенно иной институциональной структурой – потенциалом превращения в совершенно иное общество, и результатом стало такое ускорение технологических изменений, что Запад постепенно оставил позади все другие общества, в том числе и своих феодальных предшественников.
Европейские города-государства
Среди городов существовали и такие, которые стали главными центрами торговли, которым удалось намного раньше соседей выскользнуть из-под власти феодальных ограничений. Существовали политически независимые города-государства: Венеция, Генуя, Флоренция, ганзейские города на берегах Северного и Балтийского морей и датские города. [См.: J. R. Hicks, A Theory of Economic History (New York: Oxford University Press, 1969). В главе 4 этой небольшой книги Хикс развивает интересную «экономическую теорию города-государства». Ср. Мах Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961) p. 260. См. также о городах и их отношениях с национальными государствами XVI века у Броделя: Femand Braudel, The Mediterranean, vol. 1 (New York: Harper & Row, 1972), pp. 315-352.] В других культурах не найти ничего подобного той свободе самоуправления, которая была достигнута и долго поддерживалась в этих европейских городах и городах-государствах. Ближайшими предшественниками – и опять-таки в Европе – были греческие города-государства, которые процветали в VI-IV веках до новой эры. Ничего достаточно близкого не найти в великих цивилизациях Азии или мусульманского мира. Как отметил Макс Вебер, за пределами Запада не существовало «городов, как целостных образований». [«Вне Запада не было городов в смысле единых образований. В средние века их характерными чертами были наличие собственного закона и суда, и какая-либо форма самоуправления». Weber, General Economic History, p. 261.] Один из известнейших британских экономистов сэр Джон Хикс считает город-государство уникальным западным явлением, «даром Средиземноморья», которое некогда было одновременно великим торговым путем и местом расположения «хорошо защищенных» городов-государств. [«Тот факт, что европейская цивилизация прошла через фазу городов-государств, есть принципиальный ключ к различию исторических путей Европы и Азии. Причины этого главным образом географические. Европейский город-государство есть дар Средиземноморья. С точки зрения технических условий, сохранявшихся на протяжении большей части письменной истории, Средиземноморье имело выдающееся значение как перекресток дорог между странами, стоявшими на очень разных ступенях развития производства; кроме того, этот регион богат узкими горными долинами и щелями, островами и мысами, которые в прежние времена было легко оборонять. В Азии просто не было ничего сравнимого по богатству возможностей». (Hicks, A Theory of Economic History, p. 235)]
Голландские и ганзейские города-государства, конечно, оспорили бы такое толкование истории, которое превращает их в дар Средиземноморья, и, может быть, в буквальном смысле неверно, что феномен городов-государств не встречался нигде вне Европы. Но нет сомнений, что европейские города-государства были в Европе главными центрами растущей торговли с XIII века вплоть до полного становления централизованных монархий в XVI веке, и их значение сохранялось еще и некоторое время после этого.
Мало свидетельств того, что их политические или экономические принципы благоприятствовали освобождению торговли от политических стеснений. С политической точки зрения в них господствовали купеческие семьи, для которых монополии и торговые права были естественным следствием политической власти. Но эти торговые монополии оспаривались конкурентами, которым грозило исключение из торговли, и во многих случаях они находили поддержку и защиту в соперничавших городах-государствах. В отличие от Китая и древних империй, Европа со своими неокрепшими монархиями и городами-государствами подошла к периоду открытий, не располагая достаточно сильной центральной властью, которая могла бы контролировать доступ своих торговцев к выгодным торговым возможностям, хотя порой отдельные сатрапы пытались взять такие торговые каналы под свой контроль. Возникшие, в конце концов, центры сильной власти не приняли форму монолитной империи, но образовали ряд национальных государств, которые, подобно прежним городам-государствам, продолжили соперничество за торговые преимущества.
Характеристика: плюралистические аспекты феодализма
При всех своих недостатках западноевропейский и, вероятно, японский феодализм содержали, видимо, зачатки социального устройства, пригодного для устойчивого экономического роста. Возникновение в средние века городов и малочисленного класса профессиональных торговцев представляет собой одну из нитей развития, тянущуюся от времен темновековья до наших дней. Но есть и еще один аспект феодализма, который, быть может, имел еще более фундаментальное значение для экономического развития – чувство плюрализма.
В сущности, феодализм заключался в параллельности структур военной власти и земельного владения. Земля считалась принадлежащей сюзерену, который наделял ею своих военных вождей; они, в свою очередь, раздавали часть этой земли или всю землю в наделы своим подчиненным, также в обмен на верность и службу. На Востоке тот же метод использования земли для материальной поддержки солдат ограничивался предоставлением пожизненных наделов. Наделы не переходили к наследникам, и по смерти каждого воина его земля перераспределялась среди преемников по службе. На Западе и в Японии земельный надел оставался в семье, так же как и обязательство нести военную службу. [Femand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982), p. 595-596. Бродель усматривает зачатки капитализма в хозяйственных структурах, которые обретали независимость, будучи окруженными квазинезависимыми политическими структурами феодализма: «В Японии … семена капитализма были посеяны в период Ашикага (1368-1573), с возникновением экономических и социальных сил, независимых от государства (будь то гильдии, свободные города, сети торговцев, связывавшие между собой далеко отстоящие местности, купеческие группы, которые зачастую не подчинялись никому)». (р. 589)]
Самым поразительным политическим результатом феодализма западного и японского образца была множественность центров власти, и каждый такой центр соединял ту или иную военную силу с хозяйственной базой, необходимой для ее поддержки. Бродель, возможно, был прав, полагая право наследования важнейшим фактором этого процесса. [Там же: Бродель видит значение наследуемости богатства для развития капитализма в необходимости накопления (р. 599), в том числе ради сосредоточения богатств, которые поднимающийся класс торговцев смог бы взять из рук угасающей феодальной знати (pp. 594-595). В американской истории роль накопления была менее существенна, чем она могла бы быть во Франции, а перехода богатств от феодальной знати к новому классу торговцев просто не было.] Дело в том, что если бы вождь обладал только пожизненным правом на свой надел земли, по мере его старения самые честолюбивые и дальновидные из подчиненных переносили бы свою лояльность на его властелина, который обладал бы правом перераспределять земельное имущество. Результатом было бы ослабление власти сеньоров и усиление власти их сюзеренов. Подобно капитализму, феодализм принадлежит к типу обществ со множеством наследственных центров власти, и заманчиво предположить, что расцвет капитализма в Японии и в европейских обществах был связан с тем, что здесь уже укрепились институты наследственной собственности и значительной личной независимости (пусть только в верхних слоях общества).
Самые широкие истолкования принципа суверенитета в политической философии предполагают, что суверен или государство являются абсолютными собственниками всех своих подданых и всей их собственности. Такого типа концепции были эффективно реализованы в странах ислама, в Китае, Индии, в древнейших империях, и в немецкой философии XIX века. Для сторонников такого всеобъемлющего истолкования суверенитета феодализм был ничем иным, как анархией. Короли и князья, занимавшие высшие позиции в пирамидах феодальной власти – а в Европе было множество феодальных иерархий – были не столько подлинными суверенами, сколько индивидуумами, которые по договору с другими индивидуумами, своими вассалами, установили определенные системы прав и обязанностей. Оставалась мечта о возвышающемся надо всеми императоре Священной Римской империи, но это была всего лишь мечта. Хуже всего, что обязательства были взаимными, то есть король был обязан помогать вассалу при нападении на него, а в случае малолетства наследника должен был защищать его владения и передать их ему по достижении зрелости. Феодальная концепция двухсторонних договорных отношений между сюзереном и вассалами опять-таки до некоторый степени подобна позднейшим концепциям, характерным для капиталистического общества – о правительстве как договоре между государством и гражданами, легитимность которого зависит от согласия последних.
Чтобы охватить весь спектр договорных отношений средневековья, термин феодализм был распространен на поместную систему выделения земли в обмен на невоенные услуги. В этом смысле поместная система распространила систему договорных отношений за пределы военной иерархии и включила крепостных и слуг, получавших землю в обмен на невоенные услуги и платежи. У городов вначале также были феодальные покровители, которым они были обязаны разными услугами и платежами.
В обществе, следующему восточной традиции воспринимать все население и собственность принадлежащими суверену, феодализм вполне мог бы принять форму передачи вассалам абсолютной и неограниченной власти суверена над землей и ее обитателями. Но в Западной Европе население с помощью обычая, традиции и договора закрепило свои обязательства перед сеньорами и перечень их прав и привилегий, подобно тому, как сеньоры фиксировали свои отношения с вышестоящими по рангу.
Таким образом, существует политическая перспектива, позволяющая видеть в феодализме предшественника капитализма не только во времени, но и в логическом плане: здесь идея абсолютистского государства была отвергнута в пользу идеи государства, в котором все виды власти и полномочий ограничены соглашениями с населением и с независимыми социальными институтами. Очень может быть, что военная мощь, позволившая отклонить претензии государства на абсолютизм, зависела от института передачи по наследству земельных владений военных вождей среднего звена. Для понимания источников богатства Запада стоит добавить, что пожизненное закрепление должностных позиций, столь обычное для военного феодализма восточного типа, оказывало экономически неблагоприятное влияние, поскольку давало владельцу пожизненного поста все стимулы для кратковременной сверхэксплуатации и никак не стимулировало вложение дохода ради долгосрочных усовершенствований. Представляется, что это пример еще одной институциональной особенности, которая служила децентрализации политической власти и полномочий и, при этом, оказалась более эффективной в экономическом плане, чем возможные альтернативы.
Упадок феодализма
Идеалами феодальных институтов были стабильность и безопасность, а не изменения и рост. По мере того как западное общество начинало ориентироваться не на стабильность, а на рост, взаимоотношения между его институтами и классами изменялись. Абсолютное и относительное значение одних институтов и классов увеличивалось, других – падало; появлялись и новые институты. В целом этот процесс будет легче охватить после того, как в следующей главе мы рассмотрим расширение торговли и возвышение класса профессиональных торговцев. Здесь же стоит отметить, что упадок ориентированного на стабильность феодального общества был вызван инновациями того типа, отвергнуть которые было нелегко, поскольку они затрагивали военное дело. Сердцевина феодализма – военный союз короля и вассалов, и развитие военной технологии, разрушившее военную основу этого союза, привело к его развалу. В конце XV века боевые возможности феодальной конницы начали быстро убывать, а феодальный замок стал бесполезен в качестве опоры армии. Главной из этих двух причин упадка военного феодализма была первая: утрата боевой роли защищенной тяжелыми доспехами конницы.
Основой боевой мощи стала профессиональная армия, соединявшая пехоту (копейщиков, арбалетчиков, мушкетеров), осадную артиллерию и кавалерию. Это начатое в Италии изменение не было просто результатом освоения огнестрельного оружия. В первую очередь речь шла об эффективности пехоты, сформированной из усиленной арбалетчиками городской милиции (производство арбалетов стало основой создания новой отрасли производства в Италии). Когда выяснилось, что арбалетчики, копейщики и кавалерия способны к более организованным и слаженным действиям, чем солдаты ополчения, начался переход к организации профессиональных армий. [William H. McNeill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982), pp. 73-77. Ричард Бин (Richard Bean, «War and the Birth of the Nation State», Journal of Economic History 33, « 1 (March 1973): pp. 203-221) – следующим образом излагает тот же подход: «В 1400 году ни один князь не мог противостоять союзу баронов, если он не опирался на поддержку равносильного союза. В 1600 году большинство князей могли твердо рассчитывать, что их постоянные армии подавят любой бунт, если только он не объединит всех сразу» (р. 203).]
Если принять, что непосредственной причиной упадка феодализма были изменения военного дела, мало кто сочтет простым совпадением, что это важное развитие началось в Италии, которая лидировала в Европе в области роста городов, развития торговли, испытывала самую острую нужду в защите своего торгового богатства от феодального рыцарства и лучше всего была подготовлена к тому, чтобы оплатить новую технологию военного дела. Здесь и там в отдельных сражениях сказывался закат боевой мощи феодализма. Швейцарские копейщики под Семпахом в 1387 году нанесли поражение германским рыцарям, а английские лучники в ходе Столетней войны утвердили свое превосходство над французскими рыцарями под Креси (1346) и Агинкуре (1415). Но именно в Италии в конце XIV века города создали профессиональные армии, которые стали прообразом новой системы организации вооруженных сил.
Севернее, во Франции толчком к изменениям стала Столетняя война с Англией. В начале этой войны, в XIV столетии основой военной мощи французских королей являлось феодальное ополчение, служащее согласно своим обязательствам. В ходе войны произошли едва различимые изменения в балансе военной мощи между тяжеловооруженными всадниками-рыцарями и скоординированными действиями нескольких типов подразделений пехоты и кавалерии, имевших на вооружении огнестрельное оружие. К концу XV столетия Франция, как и другие национальные государства, комплектовала свои армии профессиональными солдатами, а не за счет феодального ополчения. [McNeill, Pursuit of Power, p. 81: «Когда началась Столетняя война (1337-1453), короли Франции все еще опирались главным образом на рыцарское. ополчение…». А также: «К тому времени, когда французская монархия начала оправляться от чудовищной деморализации, вызванной первыми победами англичан, и от широкого недовольства знати, расширение торговой базы позволило королям собрать деньги на содержание все растущих вооруженных сил. Это была та армия, которая после ряда удачных кампаний в 1453 году выдворила англичан из Франции… Возникшее в результате этого между 1450 и 1478 годами, французское королевство было централизовано как никогда прежде и могло содержать профессиональную армию численностью примерно в 25 тыс. человек» (pp. 82-83).] Военная служба рыцарей и сеньоров, в обмен за которую они получали свои поместья, перестала быть основой вооруженных сил.
Профессионализация армии была не единственной причиной упадка боевого значения феодальной знати и сосредоточения боевой мощи страны в руках центрального правительства. До появления осадной артиллерии рыцарские замки обеспечивали достаточную военную независимость от сюзеренов, поскольку редко когда имело смысл для подтверждения своего иерархического старшинства предпринимать штурм вассальных замков. Так что в политическом плане замки были важным фактором децентрализации власти. Ричард Бин так объясняет значение замков:
Существование большого числа замков позволяло небольшим областям успешно противостоять гораздо более мощным оппонентам. Иноземные завоеватели и вышестоящие на иерархической лестнице оказывались в равно неблагоприятном положении: зачастую область просто не стоила издержек, требовавшихся для ее покорения. Замки приходилось брать штурмом один за другим, и для этого требовалась достаточно большая осадная армия… Но большие силы вторжения трудно было месяцами продовольствовать в одной и той же области, поскольку фуражиры армии вторжения быстро опустошали местность вокруг осажденного замка. В результате осаждающие нередко начинали голодать раньше, чем осажденные, и приходилось отказываться от идеи захватить замок [Bean, «War and the Birth of Nation State»: pp. 203-221].
Осадная артиллерия покончила с военным значением замков примерно в то же время, когда профессиональные армии доказали никчемность рыцарского ополчения. В начале XVI века научились строить крепости, способные выдерживать пушечный огонь. Но для феодальных баронов, которым было не по карману содержать артиллерию, не хватало средств и на возведение новых крепостей. К тому же в XVI веке королевская власть, по крайней мере, во Франции и в Англии, стала достаточно сильной, чтобы не позволять своей знати возводить современные крепости.
Последствия этих изменений затронули экономическую, политическую и социальную жизнь. Например, вооруженные силы нового образца заставили искать ответа на давний вопрос: как их финансировать? В условиях феодальной системы предполагалось, что короли содержат себя за счет доходов от королевских поместий и сборов с королевских вассалов. К налогам, выходившим за пределы обычных феодальных пошлин, относились как к нарушению социального договора, не имеющему силы без согласия вассалов. В результате в конце XV века во Франции и чуть позднее в Англии дополнительные суммы для содержания армии нового типа пришлось собирать за пределами феодальной системы – с торговцев и с ремесленных гильдий. [Норт и Томас указывают, что в XVI веке в Нидерландах с их развитой торговлей испанцы собирали податей в десять раз больше, чем со всех своих Индий. См.: North and Thomas, Rise of the Western World, p. 129.]
Французские короли, даровав налоговые привилегии знати и церкви, приобрели право собирать талию (прямой налог), эйдес (форма налога с продаж), и габель (пошлина на соль). Английские короли, не сумевшие получить полномочия на установление налогов без согласия парламента, были еще сильнее заинтересованы в доходах от продажи монополий. Таким образом, и во Франции, и в Англии мало того, что феодальные обязательства утратили свою ценность в качестве основы военной мощи, но финансирование новых военных структур осуществлялось за счет нефеодальных источников, а в результате сохранявшиеся феодальные подати утратили свою первостепенность.
При всей важности этих изменений в устройстве вооруженных сил, они не были единственным фактором разложения феодальной системы. Такое же значение имели упадок бартерной экономики поместья, и вытеснение феодальной системы крепостного труда, основанной на обмене труда на землю, монетизированным сельским хозяйством. Поместная система крепостного труда уступала свои позиции медленно. Сначала у крепостных развился собственнический интерес к земле, имевший форму ожидания, что их арендные права будут возобновляться от года к году, и затем перейдут к наследникам – быть может, при уплате налога на наследство, но, тем не менее, было ожидание, что перейдут. Первоначально крестьяне не могли продавать свои владельческие права; поэтому уход из поместья означал утрату небольшого надела, который обрабатывался уже несколькими поколениями семьи и за пользование которым был уплачен немалый налог на наследство. Такого рода потеря затрудняла арендаторам уход из поместья как протест против чрезмерных поборов со стороны сеньора. При малейшей возможности крестьяне откупались от феодальных обязательств, иногда сразу и целиком, иногда – с помощью периодических денежных выплат. Такой способ избавления от феодальных повинностей и податей, в сочетании с приобретением крестьянами отчуждаемого права на возделываемую землю – не разовое событие, а длительный процесс, начавшийся в Голландии, Франции, Англии, – обозначили конец поместной системы и появление бок о бок с сохранившимися поместными хозяйствами большого монетизированного сектора, состоявшего из малых хозяйств. Эти, хотя и медленные, но революционные изменения в экономической организации сельскохозяйственного производства, сделали возможными улучшение приемов ведения хозяйства, рост производства продуктов питания и в конечном итоге – урбанизацию общества.
Следует учесть и то, что вторая половина XIV столетия была эпохой катастроф, которые и сами по себе были способны разрушить любое социальное равновесие: войны, эпидемии чумы, неурожаи, и, прежде всего, беспрецедентное сокращение населения. Можно истолковывать эти катастрофы как жуткую форму реакции на давление населения, возникшего в результате завершения процесса освоения диких земель, начатого в Европе лет за 400 до того. Феодальная система, ее цены и обязательства, сплетенные в сеть бессрочных договоров, были не способны ни предупредить о фундаментальном изменении в относительной редкости труда и земли, ни вовремя приспособиться к нему.
Ко всем этим событиям Западная Европа приспособилась, изменив систему. В результате такого изменения военных технологий, при котором земельная аристократия утратила свою полунезависимость и превратилась в страту придворных и политиков, Западная Европа изменила форму землевладения на такую, которая заместила систему крепостного сельского хозяйства на денежное и – далеко не случайно – начала процесс сокращения доли сельского населения и увеличения доли горожан.
Как мы увидим в главе 3, в середине XIV столетия начались события, которые не могли не привести к устранению рыцарей с их замками и со всем обществом, политическую и экономическую форму которого они определяли. Эта эпоха катастроф была одновременно временем роста торговли – независимых предприятий, действовавших поверх политических и религиозных границ и традиций; возник класс профессиональных торговцев, сознающих собственные интересы и одновременно исполненных страха, зависти и подозрительности по отношению к военной и церковной аристократии. Это было время распространения новых знаний и технологий, которые стали известны в ходе торговых экспедиций или крестовых походов, были принесены беженцами из завоеванного мусульманами Восточного Средиземноморья. Короче говоря, это была эпоха изменения социальной системы, ориентированной на стабильность.
Заключение
Европа, встав в XV веке на путь, ведущий к богатству, оставила в прошлом весьма традиционное общество. Это общество жило, работало и торговало в соответствии с традицией и обычаем, а не в соответствии со стратегией и расчетом. Политический и экономический порядок, будь то в поместье или в гильдии, коренился в фигуре отца, в семье, роде и семейном хозяйстве. Политическая и хозяйственная власть совпадали. Король и сеньор имели те же власть и обязательства, что пастух по отношению к стаду и отец по отношению к семейному хозяйству. Эта эпоха хорошо поддается романтизации, поскольку ее институты воплощали извечное стремление человека к безопасности, воплощаемой древнейшей формой социальной организации – семьей.
Именно в этой системе созрели начала нового порядка. Средневековое общество высоко ценило приключения, будь то путешествия Марко Поло, странствия пилигримов, походы крестоносцев в Святую землю или мифы о приключениях странствующих рыцарей. Политический плюрализм этого общества был результатом того, что наследники Карла Великого не сумели консолидировать политическую власть в Западной Европе, и раздробление реальной политической власти между множеством баронов создало возможности для экспериментирования с новыми формами организации торговли и военного дела. Это же обстоятельство открыло двери развитию городов, и некоторые города сумели получить статус практически независимых образований, вне феодальной системы.
Начиная с Х столетия, в Европе постепенно протекал процесс урбанизации, сопровождавшийся неизбежным ростом торговли и подъемом класса торговцев. Усовершенствования в области архитектуры, музыки, искусства, литературы, ремесел и военного дела, ассоциируемые обычно с поздним средневековьем, шли параллельно с развитием городов и торговли. Начиная с большой эпидемии чумы 1347 года, этот долгий период прогресса уступил место столетию катастроф, резко сокративших население. Когда сокращение населения остановилось, и Европа начала восстанавливаться после этого периода бед, технологические изменения и усовершенствования в военном деле обеспечили переход политической власти от феодальных баронов к централизованным монархиям, и феодализм утратил почти все свое политическое значение. Кроме того, в результате процесса, длившегося два столетия (кое-где больше, в Англии и Голландии меньше), феодальное сельское хозяйство, основанное на обмене труда на землю, уступило место монетизированному сельскому хозяйству и небольшим фермам. К 1600 году, когда население Европы опять достигло уровня 1347 года, феодализм уступил место новому экономическому порядку, в основе которого лежал уже не бартер, а торговля за деньги, и цены определялись теперь не в соответствии с законом и обычаем, а устанавливались в торге между продавцом и покупателем. Но это уже тема главы 3.

  1. РОСТ ТОРГОВЛИ ДО 1750 ГОДА
    С середины XV до середины XVIII века происходил рост торговли, а также изобретение и развитие институтов, ее обслуживающих. Этот период закончился как раз перед началом развертывания фабричной системы производства, к середине XVIII века. К тому времени Запад уже одолел и начал теснить вспять исламский мир, который оказывал давление на Европу с VIII века до осады Вены в 1683 году. Запад к этому времени уже создал свои форпосты в Индии, разрушил цивилизации ацтеков и инков, колонизовал Южную и Северную Америки. Короче говоря, Запад уже активно двигался по дороге, ведущей к технологическому, политическому и экономическому господству, задолго до возникновения системы фабричного производства, и достиг экономических преимуществ такого масштаба, что уже тогда мир был разделен на «имущие» и «неимущие» народы. Лучшей иллюстрацией являются поездки царя России Петра Великого в Голландию в XVII веке для изучения кораблестроения и других промышленных профессий – ради успехов политики модернизации России.
    Если у этих торговых успехов и была технологическая основа, то ею являлось распространение трехмачтовых парусников в конце XV века: сократив транспортные издержки, эти суда сделали возможной торговлю между отдаленными территориями, открыли доступ к отдаленнейшим уголкам Америки и Азии. Работы Галилея в начале XVII века заложили основы современной науки. В этот период Исаак Ньютон опубликовал свои Математические начала натуральной философии (Principia Mathematica), которые еще 200 лет служили основой развития физики; были изобретены телескоп и микроскоп и открыты микроскопические формы жизни. При всей важности этих событий для будущего развития технологий, они большей частью никак не были связаны с тогдашним ростом торговли. Имелись и исключения, такие как связь между астрономией и искусством судовождения. Но все-таки источники западного торгового капитализма были иными.
    Рост торговли в период после XV века был одновременно количественным увеличением объемов торговых операций и качественным изменением, связанным с переходом от средневековой практики торговли на условиях, определяемых традицией и законом, к рыночной торговле, в которой цены вырабатываются соглашением между продавцом и покупателем. И в первую очередь не количественные, но качественные изменения потребовали институциональных изменений – о чем рассказывается в главе 4.
    Само по себе увеличение объемов торговли было важным, поскольку делало возможной специализацию. Рост специализации, в свою очередь, требовал достаточно больших рынков, которые позволили бы реализовать возможности специализированных экономических единиц. Как гласит известное изречение Адама Смита, «разделение труда ограничивается размерами рынков». [«Разделение труда ограничивается размерами рынков» – таково название гл. 3 кн. 1 сочинения А. Смита Богатство народов.] В главе 5 мы покажем, что рост рынков стимулировал и, в свою очередь, подстегивался возвышением фабричной системы производства. Но факторы, очерченные в первой половине этой главы, работали на расширение европейской торговли за несколько веков до появления фабрик.
    Качественное изменение было, до известной степени, чем-то совершенно обратным практике и верованиям прошлого. В главе 2 мы прервали описание средневековой торговли на том, что система рыночного ценообразования была совершенно несовместима со средневековыми ценностями и потому практиковалась лишь в нескольких городах, которые уже вышли за пределы феодализма и представляли собой некие трещины в системе тогдашних законов и норм. Но каким же образом это презренное исключение из практики и ценностей западного общества достигло господствующего положения в хозяйственной жизни Запада? Некоторые причины указаны во второй части этой главы.
    В конце главы мы рассматриваем, как отразился на положении феодальных властителей и других классов феодального общества подъем класса торговцев, а также обсуждаем возникшую в обобщение этого процесса теорию, что историческая наука в целом есть рассказ о том, как один господствующий класс вытесняет другой.
    Расширение рынков: географические открытия
    Что послужило причиной расширения рынков? Наиболее частый ответ таков: причина расширения рынков – возникшая в результате великих географических открытий европейская торговля с заморскими странами. Васко да Гама чудесным образом обогнул мыс Доброй Надежды и открыл водный путь на Дальний Восток, затем открыли Новый Свет и так далее. Эти заморские рынки доставили грандиозные возможности для извлечения прибыли, что и стало стимулом для капиталистического развития.
    Не менее важно, что он» создали политические возможности для капиталистического развития. К началу XVI века феодализм и поместная система уже утратили господствующее положение, но смена им еще не возникла. Не существовало достаточно развитых политических институтов, которые могли бы оградить владение заморскими территориями от посягательств торговцев. Централизованные монархии только укреплялись. Кроме того, заморские рынки были открыты для соперничества разных стран, и попытка Рима разделить заморские рынки только подстегнула протестантскую Реформацию. Короче говоря, имел место вакуум политической власти, и растущее купечество энергично воспользовалось этим для капиталистического освоения заморских рынков. Можно было бы даже сказать, что именно эта прививка агрессивного купечества хиреющему европейскому феодализму стала причиной последнего и смертельного удара по старому порядку.
    Именно это объяснение предложили Маркс и Энгельс в Коммунистическом манифесте, опубликованном в 1848 году. В их понимании заморские рынки Америки, Ост-Индии и Китая создали новые потребности, которые не могли быть удовлетворены гильдиями; в свою очередь, «мануфактуры» были вытеснены «паровыми двигателями», «современной гигантской промышленностью». Их точка зрения была весьма влиятельна, и ее стоит процитировать:
    Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало для подымающейся буржуазии новое поле деятельности. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем самым вызвали в распадавшемся феодальном обществе быстрое развитие революционного элемента.
    Прежняя феодальная, или цеховая, организация промышленности более не могла удовлетворить спроса, возраставшего вместе с новыми рынками. Место ее заняла мануфактура. Цеховые мастера были вытеснены промышленным средним сословием; разделение труда между различными корпорациями исчезло, уступив место разделению труда внутри отдельной мастерской.
    Но рынки все росли, спрос все увеличивался. Удовлетворить его не могла уже и мануфактура. Тогда пар и машина произвели революцию в промышленности. Место мануфактуры заняла современная крупная промышленность, место промышленного среднего сословия заняли миллионеры-промышленники, предводители целых промышленных армий, современные буржуа.
    Крупная промышленность создала всемирный рынок, подготовленный открытием Америки. Всемирный рынок вызвал колоссальное развитие торговли, мореплавания и средств сухопутного сообщения. Это в свою очередь оказало воздействие на расширение промышленности, и в той же мере, в какой росли промышленность, торговля, мореплавание, железные дороги, развивалась буржуазия, она увеличивала свои капиталы и оттесняла на задний план все классы, унаследованные от средневековья. [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 4, с. 425. Заметим, что Маркс и Энгельс термином мануфактура описывают систему производства, сменившую средневековью гильдии. Возникли новые типы специализации работников, но производство еще осуществлялось вручную, с применением простейших орудий. Маркс и Энгельс противопоставляют мануфактуру позднейшим машинным технологиям индустриальной эпохи, которые Они обозначают термином современная промышленность. «Современная» здесь обозначает состояние развития на 1848 год.]
    Расширение возможностей заморской торговли, которое подчеркивали Маркс, Энгельс и многие другие, бесспорно, являлось важной частью расширения рынков, приведшего к подъему капитализма. Но налицо и некое преувеличение экономического значения заморской торговли, которое объясняется, с одной стороны, аурой экзотичности путешествий в чужие и дальние земли, а с другой – особым значением этой торговли для финансовых интересов новых национальных государств. Именно в силу своей новизны заморская торговля была совершенно открыта для эксплуатации с помощью налогов и предоставления торговых монополий, тогда как внутренняя торговля была защищена многочисленными хартиями или политическим противодействием, не позволявшим с такой легкостью взимать новые подати. В силу этого соперничающие монархии в борьбе за новые земли использовали и военные методы. Но, несмотря на драматичность новой колониальной торговли и ее значение для королевских финансов и международной политики, существовали и другие, не столь драматичные источники роста рынков, которыми до сих пор незаслуженно пренебрегали: рост населения, увеличение объемов межгородской торговли, рост городов и совершенствование транспорта.
    Рост населения и расширение внутренних рынков
    Важнейшим фактором приумножения торговли был рост населения Западной Европы, оказавший значительное и глубокое воздействие на все аспекты экономической деятельности. Согласно самым добросовестным оценкам, этот рост начался в позднем средневековье – с XI века, и к началу XIV века население составило более 70 млн. [Оценка в 70 млн. взята из: М. К. Bennett, The World’s Food (New York: Harper & Co., 1954). В книге ColinClark Population Growth and Land Use (New York, Macmillan, 1977) население Европы в 1340 году оценивается в 84,5 млн., а в 1600 году в 83,4 млн. (р. 64, table III.i).] Растущее население проникало в новые, необжитые районы, вовлекало в оборот новые земли и в целом способствовало более интенсивной эксплуатации земель. Есть основания полагать, что темпы роста населения начали замедляться в начале XIV века. [см. обсуждение этого в: David Grigg, Population Growth and Agrarian Change: An Historical Perspective (Cambridge: Cambridge University Press» 1980), p. 53]. Эпидемия чумы 1347 года в соединении с несколькими годами сильных неурожаев и Столетней войной вызвала обезлюдение Европы.
    В начале XV столетия рост населения возобновился во Франции, а позднее, в этом же столетии, и в Англии [там же, рис. 8, с. 52]. Вскоре после 1600 года население опять достигло уровня 1347 года. В некоторых районах Европы подъем начался раньше, где-то – позже, но как бы то ни было, население Европы более чем удвоилось и между 1600 и 1800 годами достигло уровня в 170 млн. [Clark, Population Growth and Land Use, p. 64, table III.i]. Из этих данных о росте населения можно заключить, что объем внутриевропейских рынков увеличивался параллельно с расширением заморской торговли и открытием новых территорий.
    Внимание к росту заморской торговли до сих пор затемняло роль внутриевропейского рынка. На самом деле в Европе задолго до эпохи географических открытий возникла очень интенсивная торговля. В основе ее лежали различия климата, природных ресурсов и плотности населения. Прибалтийские районы издавна служили поставщиками строевого леса (важнейшее сырье допромышленных обществ) и других лесных продуктов, а позднее – зерна. Иберийский полуостров экспортировал шерсть, растительные масла, красители, железную руду и некоторые фрукты. Уже в позднем средневековье потоки этих товаров двигались на север и на юг «из лесов, с хлебных полей, с земель богатых медью, оловом или железом, от морей изобильных рыбой к виноградникам, оливковым рощам, овечьим пастбищам, соляным заливам, к текстильным дворам, к кузнецам и корабелам, встречаясь, пересекаясь и меняя направление на великом перекрестке в Нидерландах и в других местах, вбирая то, что несли другие потоки или питая их» [R. H. Tawney, Business and Politics under James / (Cambridge: Cambridge University Press, 1958), pp. 21-22].
    Много других примеров свидетельствуют о значительности межрегиональной европейской торговли в период позднего средневековья. При отсутствии холодильников и современных способов консервирования привозимые из Азии пряности были для всей Европы не роскошью, но скорее предметом первой необходимости, и торговля пряностями была одним из важнейших стимулов на заре эпохи Великих географических открытий. В Восточной Европе спрос на мясо и свободное передвижение пасущегося скота создали торговлю на достаточно больших расстояниях между пастбищами и городами. В XV веке, когда было открыто, что мясо можно консервировать с помощью соли, возникла важная отрасль торговли. Существовала торговля оружием. Милан был главным центром производства оружия в средние века. С изобретением пороха важнейшим центром производства огнестрельного оружия стал Льеж. Изобретение пушек превратило торговлю, позволявшую покупать или арендовать их, в условие выживания для тех районов, где не было своего литейного производства. [William H. McNeill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982), p. 113. Макнейл утверждает, что оружейники Льежа были «самыми лучшими и самыми дешевыми в Европе и во всем мире», и делает следующее наблюдение: «Только когда оружейники и капиталисты Льежа и других оружейных центров мира избавились от необходимости поставлять свои изделия по ценам, предписанным испанцами или любой другой властью, правители смогли получать то, что им требовалось, и в нужных количествах».]
    Подробности того, как расширялась торговля в Северной Европе, на берегах Средиземного моря, между Северной и Южной Европой хорошо изучены и здесь нет смысла об этом говорить. [Лучшими являются обзоры: М. М. Postan, «The Trade of Medieval Europe: The North», и Robert S. Lopez, «The Trade of Medieval Europe: The South», chaps 4 и 5 соответственно in The Cambridge Economic History of Europe, M. M. Postaia Mid H. J. Habakkuk, eds., vol. 2, Trade and Industry in the Middle Ages (Cambridge: Cambridge University Press, 1952).] Стоит отметить лишь два момента в развитии торговли между городами, имевшие значительные последствия для будущего.
    Во-первых, Англия, которая позднее разделила с Голландией лидерство в развитии институтов капитализма, в сущности, была на протяжении большей части средних веков экономической колонией Западной Европы. Она поставляла сырье для специализированных центров мануфактурного производства – продукты питания, руды и прежде всего шерсть для ткацких производств Нидерландов и Италии. Таким образом, уже очень давно внешняя торговля стала для Англии более важной, чем для большинства других стран Европы. Только поразительно быстрый подъем собственной ткацкой промышленности во второй половине XIV века изменил колониальный статус Англии.
    Во-вторых, следует отметить ключевую роль Северной Италии в создании институтов капитализма. Многие новые подходы к организации торговли и производства в Северной и Западной Европе на деле были заимствованием, иногда с большим опозданием, практики, развитой в Северной Италии. [Обстоятельный обзор фактов, относящихся к развитию коммерческих институтов в Южной Европе в средние века, см. в: Medieval Trade in the Mediterranean World, Robert Lopez and Irving Raymond, eds. (New York: Columbia University Press, 1955).] Об этом заимствовании напоминает Ломбардская улица в Лондоне, увековечившая память об итальянских торговцах и промышленниках.
    Общепризнанно, что заметный рост европейской торговли начался в позднем средневековье и продолжился после краха феодализма. Нас здесь занимают не детали этого роста, но исторические зависимости между общим увеличением объема торговли, с одной стороны, и параллельным ростом городов и развитием капиталистических институтов – с другой.
    Подъем купечества
    Первым следствием увеличения объема европейской торговли в позднем средневековье было становление класса профессиональных торговцев – купцов. Мы уже отмечали, сколь незначительна роль профессиональных торговцев в средневековой торговле. Пока объем торговли оставался небольшим, ею можно было заниматься между делом, оставаясь при этом главным образом рыбаком, крестьянином, землевладельцем или монахом. Для них торговля была просто способом обратить произведенный продукт в деньги, а не основной профессией.
    Простого увеличения объемов, торговли для возникновения профессиональных торговцев было бы недостаточно. Для тех, кто торгует произведениями собственных рук, не обязательно жить в городе. Но профессиональный торговец не может жить в деревне. Чтобы зарабатывать исключительно торговлей, нужна свобода принимать решения – когда и по какой цене покупать и продавать. Такого рода свобода, непременная для профессиональных торговцев, была совершенно несовместима с бесчисленными феодальными ограничениями, в том числе с представлениями о «справедливых» ценах.
    Постан отмечает, что возникновение купечества предполагало устранение целого множества феодальных ограничений личной свободы и частной собственности:
    Чтобы быть профессиональным торговцем, который занимается своим делом круглый год, купцы и ремесленники должны были освободиться от многочисленных связей и повинностей, ограничивавших свободу передвижений и свободу заключения соглашений для низкопоставленных групп феодального общества. Их жилые и рабочие помещения должны были быть свободными от обязательств, обременявших сельских арендаторов; сделки между купцами не могли регулироваться феодальным обычным правом. Отсюда вытекает важная роль средневековых городов, представлявших собой нефеодальные острова в море феодализма; здесь же причина возникновения большого числа городов в XI веке – в период роста торговли и созревания феодализма. В этом же ключевая роль для возникновения и развития городов хартий или привилегий (которые были ничем иным, как гарантией на исключение из феодального порядка). Эти хартии превращали деревни и крепостные посады в города; ими отмечен путь к полноценному городскому статусу. [Postan, «Trade of Medieval Europe», p. 172]
    Иными словами, торговец не мог быть одновременно крепостным, живущим в поместье и обязанным нести повинности перед сеньором. Он должен был жить в городе, за пределами поместной системы. Конечно, в средневековом мире были всегда профессиональные торговцы. Со времен финикийцев люди этой профессии никогда полностью не исчезали из жизни Средиземноморья и Европы. На протяжении средних веков Венеция, города Ломбардии и Ганзейской лиги, обитатели усыпанного островами фризского берега от Голландии до Дании и даже викинги снаряжали водные и сухопутные торговые караваны, что было бы неосуществимо без профессиональных купцов. Обычно ремесленник или владелец поместья предпочитал сразу получить плату за товары, отправляемые с дальним караваном, а иноземный купец имел еще больше оснований стремиться к расчету на месте за привезенное им. Каждый обладавший временем и навыками, чтобы доставить груз в далекий порт, продать его там, закупить то, что может быть продано дома, и вернуться назад, – был купцом, по определению. Даже в таком рутинном деле, как сбыт английской шерсти в Нидерландах, посредниками выступали купцы. Непременной частью сельской жизни были бродячие торговцы. Так что было бы ошибочным предполагать, что подъем торговли в позднем средневековье привел к повторному изобретению профессии, забытой после падения Рима. Скорее дело обстояло так, что с XI по XIV век активность купеческого сословия увеличивалась параллельно с расцветом феодальной системы, которая использовала их услуги, но при этом не предоставляла купцам законного места в жизни общества. Купцы были частью городской жизни, а сами города являлись островками в море феодализма.
    Урбанизация
    Рост рынков и торговых отношений был усилен расширением городских центров и углублением специализации производства в таких местах, как Нидерланды и Северная Италия. Их росту способствовал не только общий рост населения, но и увеличение доли городского населения. Как урбанизация, так и специализация производства требовали расширения сети рыночных отношений и содействовали этому. [Естественно, что объем торговых связей зависит от схемы промышленного развития. Когда надомники работают на давальческом сырье и сбывают все оптом посреднику-поставщику сырья, они сохраняют связи с землей и торговля продуктами питания получает меньшее развитие.] Городская промышленность через сеть торговых связей получает сырье из множества географически разбросанных рудников, лесов, ферм и пастбищ, и снабжает своими изделиями множество отдаленных пользователей. Деревня, которая прежде производила почти исключительно для собственного потребления, начинает производить все больше сверх собственных потребностей. Эти избытки продукции обрабатываются и перевозятся в города, и значительная часть полученных доходов расходуется на приобретение городских продуктов. Порой рост городов и производства стимулирует расширение производства сырья и продуктов питания, а иногда открытие новых природных богатств или новых торговых путей стимулирует развитие городов и производства, но чаще всего причинно-следственные связи неясны, поскольку все типы роста конкурируют друг с другом и взаимно усиливаются. Доход городов образуется из разницы между тем, что они уплачивают за потребляемые сырье и продукты питания, и тем, что они выручают от продажи конечных продуктов, плюс доход от банков, страхования, складирования товаров, оптовой торговли, предоставления правовых, медицинских, правительственных и религиозных услуг. Деревенская жизнь зависит от торговли меньше, чем городская, поскольку ферма (не говоря уже о поместье) более самодостаточна, чем городская квартира: поэтому подъем городской жизни неизбежно сопровождается подъемом торговли.
    Начавшийся с XVI века впечатляющий рост заморской торговли служил расширению начатого в XII веке постепенного возвышения коммерческих институтов и отношений, которые сопровождали увеличение городского населения, городских институтов и производителей, жизненно зависевших от торговли.
    Есть и другой подход к пониманию причинных связей между урбанизацией и ростом торговли. Обоснованная модель развития города должна включать некоторую исходную основу – в форме сравнительного преимущества – для развития торговли между городом и поддерживающей его деревней, место которой позднее, в эпоху развития межконтинентальной торговли, занял весь мир. Условия, создающие сравнительные преимущества, устанавливают пределы, в рамках которых город может поддерживать баланс между тем, что он продает, и тем, что покупает – то есть между тем, что он вывозит из деревни и тем, что он продает деревне. Поэтому неудивительно, что урбанизация предполагала и одновременно создавала обширные торговые отношения – ведь сеть торговых связей представляла собой генетический код городского развития.
    Совершенно безнадежна попытка разделить – в развитом, живом городе – рост торговли и рост населения и обозначить что-то одно как причину развития другого. Население росло в городах с процветающей торговлей, а когда торговля приходила в упадок, тогда, как и теперь, возникали проблемы распада. Успех торговли и приносимое ею богатство делали какие-то города привлекательными для эмигрантов, и это превращало торговлю, вернее, успех в торговле в прямую причину роста населения. В Европе нелегко найти место, где высокая плотность населения вполне определенно предшествовала бы подъему торговли, так что можно было бы видеть в изобилии населения прямую причину возвышения торговли. В конце средневековья Нидерланды и Ломбардия являлись самыми населенными районами Европы, но даже здесь рост торговли и населения шли одновременно, а не последовательно.
    Население стало стимулом для развития торговли позднее, после промышленной революции, когда наличие трудовых ресурсов (совсем не то же самое, что численность населения в целом) стало существенным фактором решений о размещении фабричных производств. Но в период позднего средневековья и в начале постфеодальной эпохи причиной возвышения городов и увеличения населения почти неизменно являлись безымянные открытия новых возможностей торговли.
    Улучшения транспорта и рост торговли
    Мы уже заметили: рост торговли и возвышение городов были настолько взаимообусловлены и взаимозависимы, что трудно определить, что было причиной чего. Поэтому не следует удивляться и сходной симбиотичности отношений между ростом городов, торговли и улучшением транспорта. Легче изучать эти связи, если ограничить анализ отношениями торговли и транспорта, имея в виду, что города не могут расти и процветать без транспорта, необходимого для снабжения их промышленности сырьем, их населения продовольствием и для доставки потребителям продуктов городского производства. В таком контексте слово торговля будет эквивалентом не купеческой жажды прибыли, но всего жизненного потока городской жизни, а понятия рост торговли и урбанизация окажутся почти синонимами.
    Легко показать, что существенное улучшение морского транспорта было достигнуто в XV веке. Не столь легко продемонстрировать связь между совершенствованием транспорта и экономическим прогрессом Запада. В сфере транспорта важнейшее значение принадлежит изобретению судов с полным парусным вооружением, которые вплоть до конца XIX века служили главным средством морской торговли Запада. В начале XV века типичными торговыми судами в Атлантике были еще примерно такие, на каких Вильгельм Завоеватель высадился в Англии. Это были «круглые» корабли – отношение длины к ширине только 3:1, – имевшие одну мачту с одним квадратным парусом. [Singer et al., A History of Technology, vol. 3 (New York: Oxford University Press, 1957), pp. 474-477. См. также Т. К. Deny and Trevor I. Williams, A Short History of Technology (Oxford: Clarendon Press, 1960), chap. 6.] Уже в XIII веке к этому снаряжению добавлялись порой фок-мачта и фок-парус. Такая оснастка была неустойчивой, боковой ветер сносил судно в подветренную сторону, лишая его управляемости. Чтобы уравновесить фок-парус, нужен был косой парус, и приблизительно в середине XV века он был навешен на грот-мачту. Мы не знаем ни имени, ни даже национальности изобретателя. Первое ясное изображение трехмачтовых судов появляется в 1466 году на французской медали, и мы знаем, что судостроители Байонны, расположенной около испанской границы, имели высокую репутацию у современников, но можем только предполагать, что эта репутация была как-то связана с умением строить трехмачтовые парусники.
    Грот-мачта обычно несла латинскую оснастку. В латинском вооружении использовали треугольные паруса, крепившиеся к реям, расположенным под острым углом к мачте, в противоположность более знакомым прямоугольным парусам, для которых реи крепились под прямым углом к мачте. Такая оснастка, обычная для Средиземноморья, ценилась за свою способность вести судно в наветренном направлении. В конце XV века на атлантических судах главным парусом при подветренном курсе по прежнему был большой грот-парус, но добавление фок– и бизань-мачты сделали эти суда гораздо более быстрыми и послушными рулю.
    Новый тип снаряжения был известен как галеон. Португальцы использовали несколько иную оснастку, при которой на всех трех мачтах ставились латинские паруса. Эти суда с латинским вооружением назывались каравеллами, и считались наилучшими для прибрежного плавания, может быть, потому, что латинская оснастка облегчала движение наветренным курсом, и уменьшала опасность дрейфа к подветренному берегу во время шторма – постоянная опасность прибрежных рейсов. В океанских рейсах галеон оказался предпочтительней, о чем мы можем судить по тому, что, самое малое из судов Колумба Нинья начало рейс в 1492 году, оснащенное как каравелла, а на Больших Канарских островах было переоборудовано в галеон.
    Переход к трехмачтовым судам был важен тем, что улучшил способность купеческих судов двигаться наветренным курсом. Парусное судно не может двигаться прямо против ветра, но может идти под углом к ветру. Для современных парусных яхт угол равен примерно 45°, но для судов с полным парусным вооружением идти под углом в 60° было уже неплохо. Ветер – это переменчивый господин парусников, и чем большее число направлений ветра может использовать парусник для движения, тем быстрее оно завершит плавание. Со времен Римской империи и корпус, и паруса купеческих судов строили так, что они могли плыть почти только строго по ветру. Закругленная корма этих судов была приспособлена ловить волну, а нос не был приспособлен для плавания против волны. Единственный большой парус был очень хорош для плавания по ветру, но совершенно не подходил для плавания при боковом или встречном ветре. Поэтому традиционные купеческие суда проводили много времени на стоянках в ожидании попутного ветра. Судам с полным парусным вооружением, использовавшимся с XV века, также приходилось считаться с ветром, но далеко не столь часто. На всех торговых рейсах новая система парусов сделала плавание более быстрым и надежным. Кроме того, некоторые маршруты, ставшие самыми важными для мирового торгового судоходства, отличались ветрами, которые месяцами дули в одном направлении, и без нового парусного вооружения регулярные рейсы туда и обратно были бы просто невозможными.
    Мы слишком мало знаем о конструкции торговых судов позднего средневековья, чтобы уверенно говорить о других усовершенствованиях, реализованных к XV веку. Деревянные суда предыдущих времен не сохранились, если не считать малого числа обломков. Чертежи при постройке не использовались. Найдены суда викингов более раннего периода, которые были захоронены вместе с владельцами, но они не помогают понять конструкцию более поздних судов. Историки располагают только изображениями кораблей на картинах средневековых художников, но эти изображения, скорее, символичны. Единственное, что они показывают наверняка, это переход от одномачтовых судов к трехмачтовым. Мы знаем также, что в XV веке северные корабелы при строительстве корпуса перешли от обшивки внахлест (как делали на судах викингов), к обшивке встык, как делали римляне, и продолжали делать в Средиземноморье. В чем бы конкретно не состояли усовершенствования XV века, имеющееся у нас свидетельство Колумба о том, как наименьшее из его судов Нинья на обратном пути выдержало сильнейший циклон, позволяет заключить, что конструкция судов существенно улучшилась за предыдущие столетия.
    В XV веке купеческие суда также увеличились в размере. Не вполне ясно, была ли прямая связь между увеличением размеров купеческих судов и переходом к трехмачтовому парусному вооружению, а также к обшивке встык. Эти усовершенствования использовались и на небольших судах (вроде колумбовой Ниньи), а уже римлянам была известна технология постройки кораблей, не уступающих по размеру судам XVIII века, да и европейские корабелы до XV века умели строить довольно большие гребные суда. С другой стороны, многие маневры, необходимые при швартовке в портах, были очень трудны для судов с единственным парусом. Позднейшие приемы, использовавшиеся, чтобы встать на якорь, сняться с якоря, пришвартоваться при разных направлениях ветра и волн, часто зависели от наличия парусов как на носу, так и на корме судна, потому что при медленном движении не было никакого другого способа направлять судно в том или в ином направлении. Так что к преимуществам трехмачтовых судов следует отнести и их лучшую маневренность, что очень важно для торговых судов, которым приходилось часто заходить в гавани. Это не более чем догадка, что трудности маневрирования вынуждали корабелов до XV века ограничивать размеры судов, но при прочих равных и этот фактор должен был способствовать ограничению средних размеров судов в ту эпоху.
    Главное преимущество более крупных судов в том, что они быстрее, поскольку при прочих равных условиях, максимальная скорость корабля пропорциональна корню квадратному из его длины по ватерлинии. Они также более экономичны, поскольку грузоподъемность судов примерно пропорциональна кубу длины по ватерлинии, тогда как издержки на строительство зависят от веса корпуса, величина которого пропорциональна квадрату длины по ватерлинии. Кроме того, корабли большего размера требуют относительно меньшего числа моряков, а количество таких членов экипажа, как капитан, кок, корабельный плотник, штурман, одинаково при любом размере судна. Размер также важен с точки зрения хороших, мореходных качеств. Крупные суда могли взять на борт больший запас свежей воды (в предыдущие эпохи – пива), провизии и запасных частей, необходимых для длительного плавания. Крупные суда также легче вооружить против пиратов. [Следует быть очень осторожным, определяя, что же является нововведением. Норт и Томас, описывая преимущества малых датских судов, появившихся в начале XVI века, пишут, что «присутствие английских, французских и датских пиратов сделало выгодным распределение груза между несколькими судами, что сокращало общие потери». Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History Cambridge: Cambridge University Press, 1973), p. 137.]
    Существенный недостаток крупных судов в том, что они требуют достаточной глубины фарватера, и могут швартоваться далеко не везде. Длительная склонность датчан к небольшим судам, так же как и использование португальцами небольших каравелл в их африканских экспедициях, может быть отчасти объяснена необходимостью плавания в мелких прибрежных водах и в устьях рек, где фарватеры достаточной глубины могут быть чрезмерно узки или их просто может не быть. Сохранившаяся поныне популярность небольших судов на некоторых средиземноморских рейсах объясняется тем же.
    Каковы бы ни были навигационные преимущества или недостатки размера судов, с экономической точки зрения размер корабля ограничен размером гарантированной загрузки, поскольку все преимущества крупных судов оборачиваются убытками, когда потребность в перевозках грузов невелика и нерегулярна. Так что успешное внедрение крупных судов в XV веке со всей определенностью показывает, что уже до эпохи великих географических открытий внутриевропейская торговля создала гарантированный и растущий спрос на транспортные услуги. И если увеличение объема торговли повышало спрос на транспорт и делало выгодным строительство больших судов, само по себе увеличение размеров кораблей вело к сокращению транспортных издержек и к повышению безопасности перевозок, что стимулировало дальнейшее развитие торговли.
    Существует любопытное сходство между поворотом примерно в 1500 году от совершенствования прибрежной навигации к совершенствованию океанской навигации, и происшедшим примерно в то же время (или лучше взять более точную дату – 1492 год?) поворотом от расширения внутриевропейской торговли к расширению заморской торговли. Компас, например, использовали в Европе уже в XIV веке. Но в XVI веке в центре внимания оказалось изучение локальных изменений магнитного поля, что имело существенное значение для навигации в океане. Квадрант и астролябия были известны и до 1500 года, но тогда их применяли для измерения высоты береговых ориентиров и вычисления расстояний до берега. После 1500 года они стали инструментами ориентации по звездам – с их помощью определяли высоту солнца и Полярной звезды над горизонтом. По настоящему приспособленные к нуждам навигации в океане карты Меркатора вошли в общее пользование не ранее 1600 года. [Краткий обзор развития навигационного искусства в XV и XVI столетиях см.: E. G. R. Taylor, «Navigation Instruments», pp. 523-529, и «Navigation», in Singer et. al., A History of Technology, pp. 544-553.]
    Взаимообусловленность роста торговли и совершенствования морского транспорта не сводилась исключительно к увеличению размера судов по мере расширения торговли. Если не забывать, что происхождение трехмачтовых судов неизвестно, можно позволить себе утверждение, что увеличение объемов торговли повышало вероятность появления таких изобретений, как трехмачтовое судно, поскольку неудобства, возникающие от использования одномачтовых судов, делались все менее выносимыми и понуждали все большее число моряков ломать голову над новой конструкцией парусного снаряжения, которое позволило бы их кораблям плыть быстрее, используя не только боковой, но и встречный ветер. Появившись в XV веке, большие и малые галеоны и каравеллы, бесспорно, содействовали дальнейшему расширению торговли, которому были обязаны своим появлением. Именно эти недавно изобретенные суда с полным парусным снаряжением стали главным транспортом эпохи путешествий и открытий со второй половины XVI века. И следует отметить, что даже для своего времени почти все эти суда были невелики – будь то три корабля Колумба, или корабли Магеллана или Золотая лань Дрейка. Также следует подчеркнуть, что исследовательские плавания осуществлялись на судах, которые не создавались специально для этой цели. Большей частью это были обычные торговые суда, уже бывшие в употреблении и (как корабли экспедиции Магеллана) иногда далеко не новые. Стоит помнить и то, что даже в Испании, которая набрела на золото, на исследовательские экспедиции отпускались самые мизерные ресурсы.
    Конечно, для исследовательских экспедиций не требовались суда такой же грузоподъемности, как для обычных торговых рейсов, и история полна рассказов о том, как были совершены открытия и пересечен океан в маленьких открытых шлюпках, на плотах, в каноэ, сделанных из шкур животных, или в долбленках. Мы не хотели бы обесценить достижения св. Брендано, Эрика Рыжего, Лейфа Эриксона, микронезийцев, капитана Блайа и сотен других мореходов, которые совершили путешествия на совершенно неприспособленных утлых плавательных средствах; но для развития торговли требовались корабли, каких у них не было.
    Поскольку фундаментальные усовершенствования в конструкции океанских судов были осуществлены до начала трансокеанских экспедиций, в них нельзя видеть реакцию на развитие заморской торговли. Дальние морские путешествия были предприняты ради нахождения морских путей на Дальний Восток, чтобы избавиться от тягот и риска, сопряженных с сухопутными торговыми экспедициями в эти края. Таким образом, они представляли собой попытку коммерческой эксплуатации новой технологии кораблестроения, которая возникла для обслуживания внутриевропейской торговли и там же показала свою выгодность. В той степени, в какой каравеллы и галеоны появились в ответ на социальные и экономические нужды своего времени и не были просто порождением бурной активности эпохи Возрождения, их можно рассматривать как результат существенного роста внутриевропейской торговли, причинами которого, в свою очередь, были рост населения, урбанизация и специализация производства.
    Таким образом, происходившее в XV веке представляло собой взаимосвязанные процессы роста торговли и технологии судостроения, каждый из которых усиливал другой. Оба явления представляли собой продукт не деревенской, но городской жизни – результат активности торговых городов, богатство и многолюдность которых создавались торговлей и поиском новых путей торговли. Заморская торговля Европы явилась поздним результатом импульсов к торговой экспансии, порожденных в XII-XIII веках в Италии, откуда они распространились в XIV и XV веках в Испанию, Португалию, Нидерланды, Францию, Англию и Германию; торговая экспансия Европы была вскормлена на местной, региональной и международной внутриевропейской торговле, и здесь же были развиты институциональные и технологические средства, послужившие расширению торговли за пределы Европы. Как только выяснилось, что суда, изготовлявшиеся для нужд местной торговли, пригодны для дальних морских экспедиций, торговое освоение африканского и американского берегов Атлантического океана пошло тем же ходом, что и прежнее расширение торговых связей к северу и западу от Италии. Как и прежнее внутриевропейское развитие, заморская экспансия усиливала торговый капитализм и питала его дальнейший рост. Заморская торговля не породила этого явления; она представляла собой только ветвь гораздо более древнего дерева.
    Технология и расширение рынков
    Рост рынков в период от XV до XVIII веков был не революционным, но, скорее, постепенным и последовательным. Он сопровождался подъемом наук и технологий, особенно начиная с XVII века. Многие специалисты по экономической истории полагают, что причиной совершенствования западных технологий был рост рынков. С этой точки зрения, технологический прогресс не был независимым фактором роста, но представлял собой реакцию на возникающие экономические потребности и осуществлялся ремесленниками, в распоряжении которых были только профессиональное мастерство, терпение, эксперимент и личная одаренность. С XV по XVIII век и рынки, и технологии развивались шаг за шагом, постепенно, и во многих случаях технологическое развитие происходило как почти автоматическая реакция на новые экономические потребности. С другой стороны, полное парусное снаряжение представляет собой образец такого технологического развития, которое способствовало прогрессу торговли, и является примером обратной связи – от технологии к росту рынков. Поскольку в данном случае были удовлетворены экономические потребности, насчитывавшие уже две тысячи лет, да и технологические основы изобретения были известны уже многие столетия, в этом изобретении нельзя усмотреть простой причинной зависимости между экономическими потребностями и технологическим прогрессом. В этом случае нужно учесть и другие факторы развития.
    Сильнейшим свидетельством того, что именно рынки порождали рост технологий, является указание на то, что примерно в XIV веке в Китае был достигнут не меньший, а, может быть, и более высокий уровень технологического развития, но эти задатки получили развитие в торговом мире Европы, а не в подчиненном мандаринам Китае. Фундаментальные исследования Джозефа Нидхема убедительно продемонстрировали богатство китайских достижений в науке и в технологии. Нидхем приводит множество доказательств того, что «в период с I века до рождества Христова и до XV века после рождества Христова китайская цивилизация умела использовать знание природы для удовлетворения нужд человека гораздо лучше, чем это удавалось Западу» [Joseph Needham, «Science and Society in East and West», in Joseph Needham, The Grand Titration (London: George Alien & Unwin, 1969), p. 190; см. также Е. L. Jones, The European Miracle: Environments, Economies and Geopolitics in the History of Europe and Asia (Cambridge: Cambridge University Press, 1981)].
    Более того, Нидхем доказывает, что социальное и экономическое устройство средневекового Китая по сравнению со средневековой Европой отличалось во многих отношениях большей рациональностью. В то время как в Европе власть передавалась по наследству, Китаем правили мандарины, класс государственных служащих, не имевших права на передачу по наследству достигнутого ими положения. Таким образом, очень специфическое преимущество китайской цивилизации заключалось в том, что ведущие позиции в обществе занимали не по праву рождения, а благодаря способностям. Имперские экзамены открывали допуск в ряды бюрократии и обеспечивали преемственность ненаследственной элиты, которая втягивала в себя лучшие мозги каждого поколения.
    Но несмотря на эти преимущества, заключает Нидхем, социальные и культурные ценности азиатского «бюрократического феодализма» были просто несовместимы с капитализмом, а значит, и с современной наукой. Он подводит нас к неутешительной мысли, что носители политической власти, если им дать такую возможность, могут сдерживать развитие центров экономической власти, способных обеспечить рост хозяйства:
    Я полагаю возможным детально продемонстрировать причины, по которым азиатский «бюрократический феодализм», который сначала способствовал росту естественно-научных знаний и соответствующих технологий, позднее стал противодействовать возвышению современного капитализма и современной науки, тогда как европейская форма феодализма благоприятствовала тому и другому – через собственный упадок и развитие нового общественного порядка. В китайской цивилизации торговля не могла стать основой общественной жизни потому, что основные концепции власти мандаринов противостояли не только принципам наследственного аристократического феодализма, но и ценностной системе богатых торговцев. Вообще-то, накопление капитала в Китае было возможным, но вложение его в прибыльные промышленные предприятия сдерживалось усилиями «просвещенных бюрократов», как и любые другие действия, которые могли угрожать стабильности их господства в обществе. В силу этого торговые гильдии в Китае никогда не имели такой власти и такого положения, как купеческие гильдии в европейских городах-государствах. [Needham, «Science and Society, East and West», p. 197]
    В «аграрно-бюрократических цивилизациях», как их называет Нидхем, никогда не было условий, которые побуждали бы ремесленников и торговцев использовать знания математиков и ученых-естественников для удовлетворения повседневных нужд. По его словам, «интереса к природе и к экспериментированию, умения предсказывать затмения и составлять календари – то есть всего того, что умели китайцы, – было недостаточно… Купеческие культуры смогли добиться того, что оказалось не под силу аграрно-бюрократическим цивилизациям, – обеспечить слияние прежде изолированных дисциплин – математики и естественных наук» [Joseph Needham, «Mathematics and Science in China and the West», Science and Society (Fall 1956): 343; см. также Mark Elvin, The Pattern of the Chinese Path (Stanford: Stanford University Press, 1973)]. К этому можно добавить, что и китайского искусства навигации, и наличия морских судов, пригодных для длительных плаваний, оказалось также недостаточно.
    Мы не в силах дать исчерпывающий ответ на поставленные Нидхемом проблемы сравнения социальной динамики – а может быть, и никто этого сделать не в состоянии, поскольку существующие знания о причинах социальных изменений достаточно скромны. Между различными областями китайской империи существовали значительные культурные и экономические различия, но, быть может, доминировавшие рисосеющие регионы были менее заинтересованы в межобластной торговле, чем разрозненные европейские государства. Можно констатировать, что социальная система Китая поддерживала ценности, которые были враждебны не только наследственной земельной аристократии, бывшей основой европейского феодализма, но и буржуазному – торговому и городскому – образу жизни. Класс ученых-бюрократов высоко ценил классическое образование и одновременно культивировал презрение к материальному благополучию. (Из чего не следует, что сами мандарины жили аскетично.) Сын удачливого торговца мечтал не о расширении или простом продолжении семейного дела, но о подготовке к имперским экзаменам и карьере чиновника. В свете этих ценностей забота о материальном преуспеянии выглядела делом низким; результатом было состояние коллективной самоудовлетворенности, которую можно назвать ограниченной и самодовольной.
    Пример Китая особенно интересен потому, что он из тех времен, когда происходил подъем капитализма на Западе. Но этот пример не уникален. Ни одна ранняя цивилизация, включая греков и римлян, не смогла достичь ничего подобного тому соединению торговли и естественных наук, которое было столь характерным для Запада в последние четыре столетия.
    В ранее процитированном отрывке из Коммунистического манифеста Маркс и Энгельс также доказывали, что технологии не были главным источником того социального переворота, который привел к подъему капитализма. Они усматривали первые ростки капитализма уже в XVI веке, за 200 лет до драматического изменения техники, которое известно как промышленная революция конца XVIII-начала XIX века. Маркс и Энгельс никоим образом не разделяли идеи о технологическом детерминизме. С их точки зрения, порядок причин и следствий был прямо противоположным. Техника изменялась в ответ на давление экономических сил; и подъем капитализма нельзя объяснить изменениями методов производства – технологий. Для Маркса и Энгельса первичным источником изменений был рост рынков, который порождал новый институциональный порядок, а уж результатом этого оказывались технологические изменения. [Взляды Маркса на роль технологических изменений рассмотрены в: Nathan Rosenberg, «Marx as a Student of Technology», chap. 2 in Nathan Rosenberg, Inside the Black Box (Cambridge: Cambridge University Press, 1973).]
    В 1848 году Маркс и Энгельс связывали великие технологические достижения промышленной революции не с развитием науки и человеческой изобретательностью, не с протестантской этикой, а со специфической системой институциональных установлении – с капитализмом и с буржуазией:
    Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из под земли, массы населения, – какое из прежних столетий могло подозревать, что такие производительные силы дремлют в недрах общественного труда! [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 4, с. 429. Развитие представлений Маркса о крупной промышленности см.: К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, с. 728.]
    Они приписывали буржуазии уникальное пристрастие поощрять промышленные – а значит, и социальные – изменения и утверждали, что «буржуазия не может существовать, не вызывая постоянно переворотов в орудиях производства, не революционизируя, следовательно, производственных отношений, а стало быть, и всей совокупности общественных отношений. Напротив, первым условием существования всех прежних промышленных классов было сохранение старого способа производства в неизменном виде» [там же, с. 427]. С их точки зрения, давление конкуренции принуждало к извлечению наивысшей «прибавочной стоимости». Одновременно конкуренция принуждала капиталистов вкладывать прибыли в расширение системы. Таким образом, капитализм превратился в социальную систему, внутренне склонную к развитию техники, порождающую взрывной рост производительных сил общества благодаря соединению процессов быстрого обновления технической основы производства и накопления капитала.
    Здесь уместен призыв к осторожности. Для того, кто поглощен в первую очередь изучением институтов, в центре внимания оказывается их влияние на движение науки, изобретений и технологий. Но в главе 5, перейдя к анализу развития промышленности, мы обнаружим, что технологии промышленной революции вызвали в XIX веке такое расширение рынков, что по сравнению с ними развитие в XV-XVIII столетиях выглядит просто убогим. Конечно, с XV по XVIII век взаимосвязи между технологиями и расширением рынков могли быть совсем иными, чем в XIX и XX столетиях, да и выбор точки отсчета здесь произволен, как и во всех сложных процессах. Поскольку направление и форма причинно-следственных связей между изменениями технологий и экономическим ростом не обязательно должны быть одинаковыми для всех исторических периодов, то вопрос о том, являются ли технологические изменения причиной экономического роста или наоборот, должен исследоваться вновь и вновь для каждой конкретной ситуации. В главе 8 мы опять столкнемся с проблемой относительной важности технологического развития и других факторов для экономического роста Запада.
    Расширение сферы рыночного ценообразования: межрегиональная торговля
    Сейчас мы оставим в стороне вопрос о количественном росте рынков и обратимся к изменениям в системе ценообразования и в других условиях обмена.
    К тому времени, когда началась эпоха Великих географических открытий, транспортные ограничения уже не являлись основным препятствием для расширения торговли. С точки зрения взаимных выгод для всех участников возможности расширения торговли всегда были очень велики. Первым условием реализации этих потенциальных выгод было расширение сферы относительной свободы торговли, в смысле свободы от произвольного вмешательства властей. И, прежде всего, требовалась защита от вмешательства политических властей, будь то феодальные владыки или, как все чаще бывало с XIV века, национальные государства. Достичь этого было, крайне трудно, поскольку постоянно присутствовали жгучие фискальные потребности государств, подстегиваемые разными военными предприятиями. Степень защищенности торговли бывала разной в различных государствах и в различные периоды, и значительная часть начального этапа современной европейской истории представляет собой постоянное перетягивание каната между возникающим классом дельцов и структурами законной власти. При этом можно утверждать, что в Западной Европе относительно автономный класс деловых людей возник со сравнительно большей легкостью, чем к востоку от Эльбы, и что на территории Англии и Голландии этот процесс протекал легче, чем во Франции, Испании или в Германии. [По наблюдению Лэндса: «Везде к востоку от Эльбы – в Пруссии, Польше, России – помещики имели такую власть над населением, что неограниченная практика насилия по отношению не только к крепостным, но и к номинально свободным людям была повсеместно распространена. Более того, в этих районах, где власть помещиков была вполне неконтролируемой, положение с XVI по XVIII век ухудшалось по мере того, как коммерческий подход к сельскохозяйственному производству стимулировал усиленную эксплуатацию слабых». David Landes, The Unbound Prometheus (Cambridge: Cambridge University Press, 1969), pp. 17-18]
    Возможности суверенных властителей или их баронов контролировать цены и другие условия торговли были всегда закреплены территориальными кодексами. Точнее говоря, властители могли требовать соблюдения правил торговли, закрепленных законом и обычаем, только от своих подданных. То, что условия обмена были несвободны, представляет собой очень важный момент. Сегодня закон принуждает к транзакциям обмена только предприятия общественного обслуживания и землевладельцев, связанных законом о величине арендной платы. Но в средние века как в поместье, так и в городе крестьянин, кузнец, мельник и ремесленник были равным образом обязаны предоставлять услуги всякому, кто пожелал заплатить. Так что в случае торговой сделки между подданными разных властителей или сеньоров была неприложима не только установленная законом цена. Неприложимо было обычное обязательство участвовать в сделке. Если условия торговли казались непривлекательными, каждый мог воздержаться от сделки или заключить ее в другом месте.
    Это вовсе не означает, что условия торговли между поддаными разных политических образований всегда соответствовали позднейшим идеям свободного рынка – совсем нет. Вплоть до XIX века властители обычно делали все возможное для эксплуатации экспортной и импортной торговли, передавая различные отрасли торговли в исключительную монополию государственных или частных компаний на таких условиях, которые обеспечивали наивысшую выгоду для государства. Но если властитель намеревался торговать с другим властителем или его подданными, условия обмена должны были быть выгодными для обеих сторон. В мире с сильно раздробленной политической властью эти трещины в монолите средневекового права создавали возможности для развития добровольной торговли на условиях, определяемых соглашением между продавцом и покупателем.
    С учетом экономических факторов возможности для взаимовыгодной торговли были широкими. Мы уже отмечали, что в период позднего средневековья климат и традиции разделяли Европу на сотни небольших регионов, которые нуждались в торговле для развития специализированных производств и что существовала разветвленная сеть межрегиональной торговли. Неизбежные недороды и неурожайные годы делали межрегиональную торговлю зерном вопросом жизни и смерти.
    Потребность в торговле зерном была не только экономической, но и политической. В основе европейского сельского хозяйства была пшеница; хлеб большей частью выпекался из пшеницы и являлся основным продуктом питания. Большая часть расходов среднеевропейского потребителя приходилась также на хлеб. Таким образом, хлебные цены оказывались первостепенным политическим вопросом. Обычным подходом было установление твердых цен на буханку хлеба, но поскольку зерна для снабжения рынка по твердой цене часто недоставало, разрешалось изменять величину буханки [Femand Braudel, The Structure of Everyday Life, trans. Sian Reynolds (New York: Harper & Row, 1981), p. 145]. И устойчивость правительства сильно зависела от его способности обеспечить приемлемую величину буханки хлеба. Поэтому в приморских районах и вдоль больших рек межрегиональная торговля зерном делалась настоятельной политической необходимостью – несмотря на неспособность властей сохранять контроль над ценами экспортно-импортной торговли.
    Пиратство и свободные рынки
    Как мы уже видели, XV и XVI века были периодами серьезного прогресса в кораблестроении и навигации – и этот прогресс сделал возможным открытие и колонизацию Америки. Доступность морей и океанов имела ряд последствий.
    Во-первых, вплоть до XIX века, когда соперничавшие морские державы оставили взаимную вражду и взялись за борьбу с пиратами и работорговлей, контроль над судоходством был невозможен. До этих времен купеческим судам приходилось вооружаться – для обеспечения собственной безопасности, а наличие оружия на частных судах являлось источником угрозы для безопасности других судов.
    Во-вторых, пиратство могло быть доходным промыслом в тех случаях, когда наличествовали безопасные базы и рынки для сбыта награбленного. Такие базы предоставлялись государствами, стремившимися подорвать морскую торговлю других народов, и здесь можно упомянуть англичанина сэра Френсиса Дрейка и порты мусульманской Северной Африки, против которых в начале XIX века боролись военно-морские силы США. Кроме того, на побережье Америки и Азии существовали обширные неосвоенные зоны, не подчиненные никакому правительству: острова Карибского моря, дельта Миссисипи, побережье Каролины, острова Малайского архипелага – все эти места служили базами для пиратов.
    В-третьих, попытки европейских правительств закрепить за собой исключительный контроль над морскими путями порождали два источника сопротивления: со стороны других правительств и их народов, а также со стороны тех своих граждан, которым не достались правительственные привилегии на морскую торговлю. Сопротивление проявлялось в двух формах: пиратстве и контрабанде.
    Контрабанда имела особенное значение для британских колоний в Америке. С 1660 года Британия приняла законы о мореплавании, которыми прибрежная и колониальная торговля закреплялась за британскими кораблями, имевшими британский экипаж. До окончания Семилетней войны с Францией в 1763 году Британия не взимала налогов со своих колоний, но извлекала доход от предоставления исключительных прав на торговлю определенными товарами. К тому же Британия противодействовала развитию в колониях обрабатывающей промышленности. Введение в действие закона о мореплавании было отложено до 1763 года, и к этому времени американские морские купцы сумели разбогатеть, нередко за счет нелегальной торговли. После 1763 года британцы начали искать источники доходов, чтобы выплатить долги, сделанные в ходе Семилетней войны, и содержать постоянные гарнизоны в американских колониях. Они начали с попыток ввести в действие закон о мореплавании. Уже в 1764 году жители штата Род-Айленд ответили сожжением сторожевого корабля. Британия продолжила увеличение прямых налогов – гербового сбора и налога на патоку. Адам Смит немало высказал и критических и одобрительных замечаний о британской политике, но при всех ее достоинствах политические последствия этого были ужасны. [Адам Смит, писавший во время американской революции, похоже, считал, что навигационный и другие последующие акты и ограничения на торговлю, нанося колонистам небольшой ущерб, помогали оплачивать расходы на военное противостояние Франции. Тем не менее, он замечает: «Запрещение целому народу выделывать из продукта своего труда все то, что он может, или затрачивать свой капитал и промышленный труд, таким образом, как он считает наиболее выгодным, представляет собой явное нарушение самых священных прав человечества». См. Богатство народов, с. 424. Об «ограничении торговли» см. с. 420. См. также обсуждение недостатков системы торговой монополии, необходимости прямого налогообложения колоний и возможность предоставления колониям мест в парламенте Британии на cc. 430-465.] Американская торговля развивалась вопреки британским законам, и возникшее у торговцев отношение к обязательствам колоний благоприятствовало усвоению идей политической независимости.
    Контрабанда была широко распространена и в самой Британии. Пожалуй, в верхних слоях британского общества это занятие не стало столь же респектабельным, как в колониях, но распространенность контрабандного промысла в некоторых прибрежных поселениях заставляет предположить, что все население здесь относилось к нему одобрительно. Мало свидетельств того, что средние или высшие классы осуждали потребление контрабандных товаров – еды, спиртного и одежды. Адам Смит был консервативным шотландцем, и его взгляды особенно показательны как бледная копия того, что думали средний торговец, или моряк о постоянно нарушаемых ими законах:
    Надежда избавиться от таких налогов при посредстве контрабанды часто ведет к конфискациям и другим карам, которые совершенно разоряют контрабандиста – человека, который, хотя он и заслуживает величайшего порицания за нарушение законов своей страны, часто не способен нарушать законы естественной справедливости, и был бы во всех отношениях прекрасным гражданином, если бы законы страны не делали преступлением то, что природа никогда не думала признавать. В тех странах с дурным управлением, где существует, по меньшей мере, общее подозрение относительно наличности многих ненужных расходов и весьма неправильного расходования государственных доходов, законы, ограждающие последние, мало уважаются. Немногие люди проявляют щепетильность в отношении контрабанды, когда, не нарушая присяги, могут найти удобный и безопасный случай к этому. Если кто-нибудь сочтет недопустимым покупать контрабандные товары, то, хотя такая покупка является явным поощрением нарушения фискальных законов и лжеприсяги, в большинстве стран это было бы сочтено одним из тех педантических проявлений лицемерия, которые не только не приобретают человеку уважения, но и навлекают на него подозрение в том, что он еще больший мошенник, чем большинство ere соседей. Благодаря такой снисходительности общества контрабандист часто поощряется продолжать промысел, который он, таким образом, приучается считать до известной степени невинным, а когда вся строгость фискальных законов готова обрушиться на него, он часто бывает склонен оружием защищать то, что привык рассматривать как свою законную собственность. Будучи сначала скорее неблагоразумным и легкомысленным, а не преступным, он, в конце концов, слишком часто становится одним из самых смелых и наиболее решительных нарушителей законов общества. При разорении контрабандиста его капитал, который раньше затрачивался на содержание производительного труда, поглощается или государственной казной, или податным чиновником и затрачивается на содержание непроизводительного труда, благодаря чему уменьшается общий капитал общества и сокращается полезная промышленная деятельность. [там же, сс. 640-641]
    История средиземноморской торговли даже после эпохи средневековья неразрывно сплетена с историей пиратства и грабительских набегов. Вражда между христианством и мусульманством создала условия для взаимных грабежей. Военные действия никогда не прерывались. Пираты получили легальный статус под именем каперов, что ослабило военные флоты и лишило их сил противостоять пиратам и осуществлять правительственный контроль над такими местами, как Крит, без гаваней и рынков которого не могли бы существовать высокоприбыльные пиратство и контрабанда.
    Грань между пиратством и каперством была порой исчезающе тонка. С точки зрения испанцев, Френсис Дрейк был пиратом, но когда он вернулся в Англию из успешной экспедиции 1577-1580 годов, королева Елизавета пожаловала ему рыцарский сан прямо на палубе его флагманского корабля. И у нее были для этого причины: пайщикам товарищества, которое финансировало его экспедицию и к которому принадлежали сама Елизавета и ряд ее министров, он привез прибыль в 4700%. Невиль Вильямс оценивает прибыль Елизаветы не менее чем в 300 тысяч фунтов, включая сюда доход на ее долю акций и подарки [Neville Williams, The Sea Dogs: Privateers, Plunder and Piracy in the Elizabethan Age (New York: Macmillan Publishing Co., 1975), pp. 118, 145]. Мало удивительного, что требования испанского посла о возврате награбленного остались не услышанными.
    Морская торговля неизменно была источником мятежей. Ведь она всегда была сопряжена с завоеваниями, с межкультурными и межличностными контактами, в ходе которых сталкивались обычаи, верования и интересы чужих друг другу людей и народов. И влияние этих контактов никогда не было односторонним. В силу особенностей профессии моряки оказывались вне сферы влияния семьи, церкви и государственной власти. Профессиональный риск освобождал их от условностей и воспитывал недоверие к действиям береговых властей, которые пытались регулировать морскую торговлю, не подвергаясь ее опасностям. При этом моряки не были классом отверженных; среди вождей этих морских скитальцев были весьма состоятельные и влиятельные купцы и капитаны. Некоторые, подобно Дрейку, стали национальными героями.
    Внеправовой характер морской торговли не был, однако, простым беззаконием отдельных авантюристов, которые в морях искали свободы от домашних ограничений. С 1500 до 1800 года некоторая достаточно солидная часть мировой морской торговли шла с нарушением законов тех или иных государств. Но и тогда, как и теперь, для пиратства и контрабанды на океанских маршрутах требовались развитые сухопутные базы. Надо было строить и оснащать суда, снабжать их экипажем и провизией; ткать парусину и шить паруса; нужны были канатные фабрики, являвшиеся последним словом тогдашней техники. На островных базах нельзя было лить пушки, изготовлять ружья и пистолеты. Контрабандные и награбленные грузы нужно было сбывать оптовым торговцам, да так, чтобы они смогли потом попасть в легальные каналы розничной торговли. Всего этого нельзя было делать в изоляции от нормальной морской торговли. Прямо или косвенно, но знания о беззаконии, участие в нем и в его прибылях должны были быть широко распространенными. Несомненно, что купцы, кораблестроители и лавочники мало размышляли о политическом и экономическом значении того, чем занимались. Если бы они вздумали философствовать, то смогли бы осознать сдвиг от феодального представления о благоустроенном обществе как об упорядоченной, иерархически устроенной и патриархальной семье к представлению XVIII века, согласно которому общество есть ассоциация индивидуумов, каждый из которых наделен неотчуждаемыми правами и свободами, которые не должно урезать, говоря опять же словами Смита, с помощью законов, делающих преступным то, что «природа никогда не предназначала к этому».
    Так случилось, что в XVI-XVIII столетиях морская торговля была в одно и то же время важной сферой экономического роста и областью жизни, неуклонно противостоявшей средневековым принципам политического контроля. Усилия Испании, Португалии, папского престола и возникающих национальных государств поставить под контроль морскую торговлю так и остались нелегитимными, поскольку им недостало всеобщего признания; напротив, эти усилия отличались противоречивостью, они конкурировали друг с другом, обрекая себя на неудачу. Существовали важные торговые маршруты, подобные рейсовым маршрутам Ост-Индской компании или португальским дальневосточным рейсам, на которых удавалось поддерживать частичный политический контроль с помощь гарнизонов в конечных портах. Но к концу XVIII века, когда Адам Смит разработал интеллектуальные основы рыночного ценообразования в качестве принципов национальной политики, свободное ценообразование уже господствовало в морской торговле просто в силу неустранимого беззакония. Богатство народов Смита появилось в 1776 году, и далеко не случайно, что в том же году американские торговцы и контрабандисты придали своим профессиональным несогласиям с британскими законами о мореплавании благородную форму притязаний на личную свободу и политическую независимость – у старого режима уже не было сил сдерживать эти стремления.
    У нас нет данных для количественной оценки роли морской необузданности в сдвиге от средневековой экономической практики к современной. Но сам дух средневековой жизни, воплотившийся в идеологии первых централизованных монархий, обеспечил беззаконию важную роль в такого рода переходе. Средневековая система почти не знала способов принятия новых линий разграничения между политикой и экономикой. Ее политические структуры, хорошо укрепленные вечными истинами религии и иерархической верностью, цементировавшей класс воинов-землевладельцев, были лишены способности признавать и устранять ошибки, искать новые решения. Были неизвестны современные политические механизмы, позволяющие предлагать, обсуждать, экспериментировать и принимать изменения. Отсутствовал систематический интеллектуальный подход, который позволял бы оценивать разные альтернативы и последствия изменений; изменения можно было обсуждать только как ересь, аморальность или предательство. Изменения были возможны лишь в той степени, в какой политическая власть игнорировала их, не видела или старалась не замечать или не могла им воспрепятствовать. Сама завершенность и негибкость феодальной системы сделала ересь и восстания необходимыми компонентами изменений, и морская торговля была, конечно же, плодотворным источником того и другого.
    Только в последней четверти XVIII века Адам Смит открыл, что «естественная справедливость» на стороне контрабандистов, а не на стороне тех, кто хлопочет о поддержании средневековых традиций прямого контроля над морской торговлей. Намного раньше это открытие было сделано контрабандистами, которые с XV века бросали средневековой традиции вызов много более мощный, хотя и менее красноречивый, чем открытие Смита.
    Рассмотрев в главе 4 возникновение современной системы налогообложения по фиксированным ставкам, которая сменила средневековую практику произвольного изъятия того, что требовалось для военных и иных более или менее постоянных нужд государей, мы обнаружим, что и здесь беззаконие, принимавшее порой форму вооруженных восстаний, сыграло важную роль в создании современных институтов.
    В следующих трех разделах мы поднимем некоторые вопросы перехода от феодализма к капитализму, происходившего с 1350 до 1750 года. Прежде всего, рассмотрим воздействие поднимавшегося капитализма на феодальную аристократию.
    Влияние капитализма на феодальную аристократию
    В конце XV и начале XVI века военная мощь перешла от феодальной аристократии к королевским правительствам. Легко описать, как повлияло это перемещение политической власти на феодальную знать. На индивидуальном уровне изменения в военном деле вели почти к полной утрате феодальными сеньорами своей политической и военной власти. Но на коллективном уровне результат был совершенно иным. Социальные связи феодальных семей открывали им доступ ко всем звеньям власти, и оттуда вышли многие лидеры гражданской и военной администрации новых центральных правительств – формы участия в политической жизни были так приспособлены к новым обстоятельствам, чтобы не выпустить власть из рук. Феодальные семьи были менее удачливы во всем этом в Нидерландах и наиболее успешны – в Пруссии, где сильное влияние юнкеров на политическую жизнь сохранялось даже после первой мировой войны.
    Изменение природы политической власти вынудило сеньоров покинуть свои замки для жизни при дворе. В Париже, Лондоне или Вене они проводили, по крайней мере, часть года при дворе и стали вполне горожанами. Задолго до 1750 года урбанизированные аристократы и их литературные приспешники сделали смехотворной фигуру деревенского магната, никогда не приближающегося к воротам города. В королевских столицах процветала, естественно, торговля за деньги, а не натуральный обмен. Осевши в столичных дворцах, постфеодальные землевладельцы открыли незаменимость денег. Эта потребность в деньгах стимулировала рост производства в поместьях сверх его собственных потребностей, поскольку только продажей этого избытка за пределы поместья можно было получить деньги. Для увеличения прибавочного продукта нужно было или изменить методы производства, или сократить потребление самого поместья – и то, и другое было труднодостижимым в негибких рамках поместного права и обычая. Как только землевладельцы поняли, что денежный доход легче всего увеличить за счет перехода от феодальных пошлин к денежной арендной плате и к продаже того, что произведено наемными работниками, они пожертвовали феодальными традициями и феодальной верностью в пользу товарного сельского хозяйства. В ходе этого изменения непредусмотрительные землевладельцы могли совершать ошибки, и они их действительно совершали. Но они оценивали и осуществляли изменения с позиций политических и экономических преимуществ, и поэтому свидетельств об эффективном управлении процессами изменений не меньше, чем о непредусмотрительности феодальных сеньоров.
    Намного труднее определить, что же произошло с экономической властью сеньоров. Трудность создается двойственностью выражения экономическая власть. Это выражение обозначает возможность удовлетворять свои экономические потребности. Но зачастую оно подразумевает – если не явно, то молчаливо – шокирующую возможность, захватывая или монополизируя экономические ресурсы общества, мешать другим удовлетворять свои экономические потребности. Если исходить из первого смысла выражения, то с разрастанием промышленности и торговли возможности сельскохозяйственного сектора удовлетворять свои экономические потребности вовсе не обязательно уменьшаются. Даже напротив, велика вероятность расширения этих возможностей. Не происходит никаких сдвигов и перемещения ресурсов, и упадок затрагивает только лишь сравнительные статистические показатели (вроде доли сельскохозяйственной продукции в ВНП). В растущей экономике наблюдается общий рост экономических возможностей, и все сектора хозяйства вполне могут расширяться одновременно.
    Вызывает оскорбление чувства справедливости то значение выражения «экономическая власть», которое отражает несформулированное предположение, что объем экономических ресурсов и производимых продуктов постоянен: привычная метафора: национальный пирог делится так, как это делается в семье. Такой смысл данного выражения забывается, когда экономика на подъеме и становится очевидной неуместность унизительного представления, что люди конкурируют за долю в общем пироге, как свиньи у корыта. В периоды роста люди видят стабильность или улучшение своего благосостояния, хотя, может быть, другие богатеют быстрее, и благодаря этому слабее ощущение, что успех других ограничивает твои собственные экономические возможности.
    Иными словами, возвышение купечества в Западной Европе никогда не стало бы реальностью, если бы основные держатели богатств в этих странах не сочли, что в их собственных интересах покупать у купцов и продавать им. В течение длительных периодов времени в Англии и во Франции, если не в Голландии и в Италии, основными держателями богатств были феодальные магнаты. Продавая свои зерно, шерсть, лесные продукты и руды купцам и покупая у них товары дальних и ближних стран, сеньоры способствовали подъему экономики городов, и в результате последние стали богаче деревни, но и последняя при этом выиграла.
    Поскольку сельское хозяйство еще долгое время после крушения феодализма давало более половины всего производства, большие земельные состояния сохранились и в XX веке. Некоторые члены земельной аристократии, на земле которых обнаружили рудные месторождения, сильно разбогатели благодаря подъему промышленности и промышленной революции; другие владели ценнейшей недвижимостью в Лондоне, Париже и других растущих городах. Таким образом, вполне вероятно, что за века промышленного роста, приведшего к закату феодализма, богатство наследственной аристократии выросло, а не уменьшилось.
    Представление об экономическом упадке земельной аристократии в результате роста торговли оказывается, следовательно, просто исключительно скверным описанием того, что происходило в реальности. Торговцы осуществляют – с помощью денег – посредничество в обмене благами. Основные факторы торговли – время, место, ликвидность и риск. Торговцы покупают здесь и продают там, покупают сейчас и продают потом. Как правило, эти посреднические услуги чрезвычайно ценны и для тех, кто продает торговцам, и для тех, кто покупает у них. Представление о том, что упадок землевладельцев как-то связан с их обращением к услугам купцов, есть просто извращение реальности.
    В любом случае, в результате урбанизации западный мир перешел к монетаризованной экономике, что гигантски расширило товарообмен как внутри регионов, так и между ними. Нет сомнения, что неприспособившиеся к этому изменению очень пострадали, но в целом землевладельцы как класс сильно выиграли, так же как и торговцы, перед которыми открылись новые гигантские области посредничества.
    В то же время в период, когда ставкой в игре была жизнь, ничто не защищало богачей – будь это землевладельцы или купцы – от обычных опасностей невезения, войн, эпидемий, непредусмотрительности и политических ошибок. Уже в XIX веке только очень немногие семьи землевладельцев могли возвести свое происхождение к временам феодализма; по сходным причинам давностью корней могли похвастать немногие семьи банкиров и купцов. Земельное богатство никогда не было распределено равномерно. Обедневшие наследники аристократических семей в XII и XIII веках отправлялись в крестовые походы, во время Столетней войны – в отряды наемников, а начиная с XV века – в королевские армии. Некоторые промотали свои состояния еще во времена расцвета феодализма. То, что другие сделали то же самое в период подъема капитализма, вряд ли доказывает реальность мелодраматического конфликта между землевладельцами и поднимающимся классом торговцев. [Бродель в The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982) отмечает, что разбогатевшие торговцы скупали землю у старой аристократии, иногда в уплату долгов «расточительной, хвастливой и экономически слабой» знати, (р. 594). Далее он пишет: «Тот же процесс происходил в Японии, где купцы из Осаки использовали неудачи и расточительность даймио… Рано или поздно господствующий класс превращается в пищу для тех, кто идет им на смену», (р. 595). Но ведь это просто пересказ в терминах классовой борьбы старой истории о неустойчивости богатства, и судьба старой знати здесь далеко не исключение, а связь этого процесса с фундаментальными экономическими и политическими изменениями чисто случайна. Если сравнить список могущественнейших семей Франции и Англии в 950, 1150, 1350, 1550, 1750 и 1950 годах, насколько совпадают имена в любых двух списках? Даже королевские фамилии изменились.]
    Сами по себе упадок поместной системы и победа рыночных отношений в сельскохозяйственном производстве могли соответствовать или не соответствовать интересам феодальных землевладельцев. Но все эти изменения пришли не сами собой. Они произошли в Европе в период подъема экономики и роста населения, а оба эти фактора практически гарантируют повышение ценности земли. Кроме того, это происходило в урбанизирующейся Европе, где был почти немыслим высший класс, не имеющий отношения к городской жизни и к политической, экономической, интеллектуальной и художественной активности городов.
    Документы, отражающие последствия коммерциализации для семей землевладельцев, рассеяны в регистрационных записях приходов и графств, в местных и семейных исторических архивах, вынуждая историка к обобщениям на основе относительно малого числа особых случаев. Исследование Лоуренса и Джейн Стоун [Lawrence Stone and Jeanne С. Fawtier Stone, An Open Elite? England 1540-1880 (Oxford: Oxford University Press, 1984)], которые проследили историю практически всех крупных усадеб в трех английских графствах с 1540 по 1880 год, предоставляет более широкую базу для эмпирических обобщений. [Графства Нортгемптоншир, Хертфордшир и Нортумберленд «были выбраны ради наибольшего разнообразия данных» (там же, с. 41). Хертфордшир расположен около Лондона, Нортумберленд – далеко от Лондона, на границе с Шотландией, а Нортгемптоншир – посредине. Выборка включала 2262 владельца 362 домов на протяжении 340 лет.] Эти усадьбы, в которых концентрировалась политическая, социальная и экономическая власть владельцев, представляли собой дорогостоящие сооружения, очень недешевые в эксплуатации. На их содержание расходовались доходы от аренды и от других сельскохозяйственных начинаний, центром которых они служили, и материалы Стоунов, бесспорно, свидетельствуют, что на протяжении большей части рассматриваемого периода они процветали. Одно из трех графств, Нортумберленд, где получила развитие угледобывающая промышленность, сильнее всего иллюстрирует «соединение интересов земли и денег» [там же, с. 285]. Стоуны обнаружили, что в трех графствах за 340 лет только в семи случаях усадьбы были проданы наследниками из-за финансовых трудностей, и только в сорока двух случаях финансовые затруднения были одной из причин [там же, с. 157]. Продажа крупных поместий, площадью более 3000 акров, была редким событием [там же, с. 171]. В 1880 году 9/10 крупнейших земельных состояний Англии все еще восходили корнями к временам, предшествующим промышленной революции [там же, с. 220]. [Стоуны называют период между 1740 и 1860 годами «временем беспрецедентного процветания землевладельцев», (с. 385).]
    Почти в самом начале периода численность класса землевладельцев была резко увеличена распределением церковных и коронных земель среди придворных и высших чиновников. Стоуны обнаружили, что после этого стабильность крупных земельных владений и соответствующих семей была существенно более высокой, чем принято считать. Землю крайне редко продавали из-за финансовых затруднений; гораздо чаще причиной продажи был брак или переход по наследству к владельцу другой усадьбы, который на вырученные от продажи деньги покупал землю поближе к своим владениям. Покупатели, как правило, также принадлежали к земельной аристократии, и они либо округляли свои владения, либо вкладывали средства, накопленные службой в правительственной администрации, в судебной системе, в армии, на флоте или в Вест-Индской компании. Гораздо реже покупателями были торговцы и банкиры, но даже когда это случалось, их наследники были склонны избавиться от этой собственности, потому что поддержание стиля жизни сельского магната обходилось недешево, и сам этот стиль был не так уж привлекателен для тех, кто воспитывался в традициях коммерческого уклада. Гораздо охотнее торговцы строили себе загородные дома для досуга и развлечений, не вкладывая денег ни в какие сельскохозяйственные начинания, – которые и служили основой экономической роли помещичьих усадеб, – и не участвуя в местной политической жизни, тогда как именно участие в ней сельских магнатов делало усадьбы центрами политической жизни.
    Усадьбы сельских магнатов были центрами местной политической власти (в системе местного самоуправления) и базой парламентского представительства, причем право голоса было резко ограничено, голосование происходило не тайно, а открыто, а города же были недопредставлены в парламенте. В результате политических реформ XIX столетия магнаты утратили контроль над выборами. Вполне возможно, что утрата контроля в меньшей степени была следствием многочисленности городских избирателей, чем результатом предоставления права тайного голосования возросшему числу сельских избирателей, непосредственно испытывавших унижающее давление богатства и власти крупных землевладельцев. Но нет сомнений, что среди причин изменения были экономический рост и вызванное им увеличение числа людей, которые чувствовали, что образование и экономическое положение делают их заслуживающими права голоса. С другой стороны, политика магнатов была благоприятной для развития коммерции: они вкладывали деньги в торговлю, да и сами в ней участвовали. Таким образом, хотя политические различия между магнатами и новыми капиталистами, казалось бы, и не играли существенной роли в изменениях, экономический рост способствовал демократизации и, в конце концов, создал общество, которого и представить себе не могли старая земельная знать и люди из их политического аппарата.
    Для Франции и других континентальных стран не было проделано исследования, подобного проведенному Стоунами, и возможно, что судьба землевладельцев на континенте была иной. Стоуны предполагают, что это различие судеб преувеличено [там же, с. 280]. [Правда, Стоуны отмечают возражение, что ни в одной стране континента в XIX в. богатые землевладельцы не владели такой большой частью территории, как в Англии (с. 416).] В любом случае, Англия, как и Голландия, лидировала в развитии промышленности и торговли, и если кому-то симпатична гипотеза, что подъем торговцев и промышленников был причиной упадка и разорения земельной знати, ему придется предположить, что этот упадок был сильнее в тех странах, которые отставали в промышленном и торговом развитии.
    Так что мы можем предположить, что многие представители феодальной аристократии выиграли от развития капитализма и обеспечили себе места в системе королевской администрации, в новом мире торговли, производства и горного дела, а нередко и в мире новой культуры, где царили возрождение классической традиции, религиозный плюрализм, а также искусство, музыка, литература и философия, сформировавшиеся между XVI и XVIII столетиями. Но эти старые актеры играли в новой пьесе, и уже далеко не всегда им принадлежали первые роли. После крушения феодализма в западном обществе еще долгое время новый высший класс получал большую часть богатства и власти по наследству от старого высшего класса. Но теперь им противостояли богатство и власть коммерсантов. Способы приобретения власти и богатства сильно изменились, и в европейских обществах появились новые пути в высший класс. Юмористические изображения того, как поднимавшаяся буржуазия пыталась имитировать аристократический стиль жизни, смешивают все акценты и искажают юмор ситуации. В действительности, аристократия выжила только в меру того, что она приняла постфеодальные роли, постфеодальную культуру и постфеодальный (а значит и буржуазный?) стиль жизни.
    Это делает еще более интересным рассматривать историю перехода от феодализма к капитализму как мелодраму, в которой усиливающиеся выскочки – волки торговли – заживо сжирают древнюю аристократию. При всей драматичности этой картины, она неточно отражает жизненный опыт как землевладельцев, так и торговцев и особенно не выдерживает никакой критики представление, что крупные землевладельцы в 1700 году были в каком-либо отношении менее благополучны, чем в 1300 году. Оно опровергается всеми имеющимися данными о сравнительном состоянии жилищ, одежды, транспорта, питания, доступа к искусствам, музыке, разнообразному опыту и грамотности (здесь перед нами уникальный в истории случай, когда переход от неграмотности к грамотности трактуется как процесс упадка).
    Марксистская проблема периодизации перехода
    Маркс утверждал, что история представляет собой последовательность социальных систем, в каждой из которых политические, религиозные и экономические институты были поставлены на службу господствующему классу. Системы сменяют друг друга в четко очерченной манере; эти смены могут быть приблизительно датированы временем, когда старый господствующий класс власть теряет, а новый ее приобретает. Эта точка зрения представляет далеко не только историографический интерес, если, подобно Марксу, видеть в переходе власти от феодальной знати, как класса, к буржуазии, как классу, исторический механизм, который должен в будущем обеспечить передачу власти от капиталистов к рабочему классу.
    Трудно отстаивать представление, что смена господствующих классов осуществляется в результате революций, если выясняется, что упадок старого господствующего класса предшествует подъему его преемника. Ничего не остается от революционного пафоса, если представить себе, что класс-преемник возникает и крепнет в некоем вакууме, образованном уже начавшимся упадком класса-предшественника, а процесс перехода власти измеряется столетиями. Так что для марксистов оказывается важным делом точно датировать момент, когда феодальная аристократия утрачивает власть, а буржуазия – приходит к власти. Публикация в 1946 году книги Мориса Добба Анализ развития капитализма [Maurice Dobb, Studies in the Development of Capitalism (London: G. Routledge & Sons, 1946), особенно гл. 1-4] положила начало дебатам в марксистских кругах, где главным вопросом была точная дата перехода от феодализма к капитализму [Paul Sweezy et al., The Transition from Feudalism to Capitalism, 2nd printing (New York: Science and Society, 1963)].
    Установлено, что уже в XIV веке имел место кризис институтов феодализма, и этот кризис так и не был никогда окончательно преодолен. С другой стороны, стало общим суждение, что капитализм начался в XVI веке, точнее в конце XVI века, во времена королевы Елизаветы. [Согласно Карлу Марксу: «Хотя первые зачатки капиталистического производства спорадически встречаются в отдельных городах по Средиземному морю уже в XIV и XV столетиях, тем не менее начало капиталистической эры относится лишь к XVI столетию. Там, где она наступает, уже давно уничтожено крепостное право, и поблекла блестящая страница средневековья – больные города». К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23. с. 728] Добб, например, утверждает, что если определять капитализм как новый способ производства, при котором капитал экстенсивно вовлекается в процесс производства «либо в зрелой форме отношений между капиталистом и наемными работниками, либо в менее развитой форме подчинения работающих на дому ремесленников капиталисту, который поставляет сырье и скупает готовую продукцию» [Dobb, Studies in the Development of Capitalism, p. 18], то такого рода система может быть прослежена только с конца XVI века [там же]. [Норт и Томас (Rise of Western World, p. 144-145) относят возникновение системы, при которой надомники производят продукты из сырья посредника, который и сбывает конечный продукт, к Нидерландам XVI века.] Если же видеть конец феодализма в формировании регулярных армий в XV веке, то получится, что упадок феодализма завершился за сто лет до зарождения капитализма. Таким образом, у нас образуется двухсотлетний разрыв между началом упадка феодализма (или более ста лет от завершения эпохи феодализма) и всего лишь началом подъема капиталистического способа производства. Добб называет этот период «переходным». [«На самом деле … и это очень важно для адекватного понимания перехода, дезинтеграция феодального способа производства зашла достаточно далеко прежде чем развился капиталистический способ производства, и эта дезинтеграция протекала вне связи с ростом нового способа производства. Два столетия, разделяющие времена Эдварда III и Елизаветы, определенно были переходными». (там же, с. 20)]
    Ясно, что, как последовательно утверждает Суизи, этот переходный период «не являлся простой смесью капитализма и феодализма:
    господствующие элементы не были ни феодальными, ни капиталистическими» [Sweezy, Transition from Feudalism to Capitalism, p. 15].
    Это утверждение возбуждает достаточно неприятные для марксистской методологии вопросы, как то: возможна ли система, в которой одновременно сосуществуют несколько правящих классов или вовсе нет ни одного. На утверждение Добба, что в этот переходный период все еще господствовали феодалы, Суизи возражает:
    Позвольте мне … ответить здесь вопросом. Почему не допустить другую, не упоминаемую Доббом возможность, что в рассматриваемом периоде существовал не один господствующий класс, а несколько, и каждый основывался на своей форме собственности и участвовал в более или менее постоянной борьбе за преимущества и конечное господство? [там же, с. 64]
    Интересно припомнить, что ведущие защитники американской конституции имели в виду как раз неизбежность борьбы между владельцами разных видов собственности, когда настаивали на том, чтобы конституция была ратифицирована каждым штатом. С их точки зрения, наличествовал раскол не только между собственниками и неимущими, но и между владельцами разных видов собственности:
    Самым обычным и устойчивым источником раздоров было неравное распределение собственности. Общественные интересы тех, кто владел собственностью, и тех, кто не имел ничего, всегда были различны. Точно так же противоположны интересы кредиторов и должников. У цивилизованных народов с неизбежностью формируются интересы землевладельцев, промышленников, торговцев и банкиров, и эти интересы разделяют их на различные классы, возбуждаемые различными взглядами и чувствами. Принципиальная задача современных законодательств заключается в регулировании этих разнообразных и мешающих друг другу интересов, что и привносит дух партийных раздоров в необходимые и обычные действия правительства. [James Madison, «The Federalist Number Ten», в книге Benjamin F. Wright, ed., The Federalist (Cambridge: The Belknap Press, 1961), p. 131]
    Нет спору, что раннее постфеодальное общество было смешанным, но тогда и все общества являют собой некую смесь элементов прошлого и будущего. В средние века существовало немало такого, что можно охарактеризовать как капитализм, и столь же определенно можно утверждать, что в последующей истории европейской цивилизации никогда не было такого момента, когда исчезли бы все социальные институты средневековья. Стоит припомнить красноречивое утверждение выдающегося английского историка общественной жизни Г. Тревельяна, что в современных обществах сохраняются многие институты и «представления» средних веков, в том числе «идея, что люди и корпорации имеют определенные права и свободы, с которыми государство должно до известной степени считаться» – и без этой идеи капитализм не смог бы существовать. [«Просто бесполезно искать какую-либо дату или даже период, когда бы в Англии «кончились» средние века. Можно только сказать, что в XIII веке общество и мышление в Англии были средневековыми, а в XIX веке – уже нет. Впрочем, и до сих пор мы сохраняем средневековые институты монархии, пэрства, парламентской палаты общин, английского обычного права, суды, которые интерпретируют законы, иерархию церквей, приходскую систему, университеты, публичные и частные школы. И пока мы не станем тоталитарным обществом и не забудем о нашей английскости, в нашем мышлении будет оставаться нечто средневековое, особенно в представлении, что люди и корпорации обладают правами и свободами, с которыми государство должно до известной степени считаться – несмотря на правовое всемогущество парламента. В самом широком смысле консерватизм и либерализм имеют средневековое происхождение, также, как тред-юнионы. Человек, который в XVII веке утвердил наши гражданские свободы, ссылался на средневековые образцы, чтобы отвергнуть «модернистскую» монархию Стюартов. Ткань истории сплетена очень хитро. Никакая простая диаграмма не объяснит ее бесконечную сложность». (G. E.Trevelyan, English Social History, London: Longman’s Green, 1947, pp. 95-96)] Но тот факт, что любые две эпохи связаны между собой непрерывным существованием некоторых институтов, подобно тому как наше время связано с эпохой Рима римским правом и католической церковью, не делает время между этими эпохами переходным периодом, разве что вся история представляет собой переходный период.
    Помимо особо занимавшей марксистов проблемы времени перехода существует и вопрос о месте – где именно феодальная аристократия была побеждена торговцами. Опорой власти феодальной аристократии была деревня, а торговцев и ремесленников – города. Таким образом, вопрос о том, где именно капитализм одолел феодализм, едва ли более удобен для марксизма, чем вопрос о том, когда это случилось. С экономической точки зрения основной функцией феодализма и поместной системы была политическая и экономическая организация сельского хозяйства. Это была господствующая отрасль экономики, и для большинства населения укрепление позиций мелких землевладельцев и арендаторов было важнее, чем то, что происходило в городах. Но марксисты, как правило, не склонны рассматривать деревню как место развития капитализма. За некоторыми исключениями, сельскохозяйственное производство не знает ни наемных работников, как в обрабатывающей промышленности, ни активного участия мелких владельцев капитала в торговле. Если считать, что наемный труд и вовлеченность в торговлю являются существенными признаками капитализма, тогда следует искать корни его в городах, в их политической и экономической жизни.
    Когда города сумели откупиться от феодальных повинностей, господствующими классами стали гильдейские мастера и торговцы. Они не входили в состав феодальной иерархии, не имели отношения к военному делу и были совершенно буржуазны. Положение городов в Европе упрочилось, по крайней мере, за двести лет до падения военной системы феодализма. Таким образом, в городах, где и развился капитализм, его подъем не сопровождался изменениями в составе правящих классов. Сходным образом и упадок феодализма в деревне не сопровождался подъемом нового правящего класса в городах, впрочем, как и в самой деревне.
    Попытки толковать историю как последовательную смену различных правящих классов вполне допустимы, поскольку политическая власть предполагает исключительное распоряжение вооруженными и полицейскими силами. В силу исключительности такой власти, в одном географическом пункте не могут одновременно сосуществовать два независимых правительства. По этой причине переход политической власти от одного социального класса к другому предполагает конфликт, в результате разрешения которого происходит политический подъем нового правящего класса и упадок старого.
    Экономической власти не свойственен этот элемент естественной монополии, предполагающей переход монопольных прав, поскольку она допускает одновременное сосуществование и процветание многочисленных интересов на одной и той же территории. Как мы уже видели в этой главе ранее, между поднимающимися торговцами и землевладельцами существовали многообразные сим биотические отношения. Между 1500 и 1700 годами политическая и культурная ситуация потребовала приобщения землевладельческой аристократии к городской жизни, а для этого пришлось войти и в монетаризованную экономику. Подъем класса торговцев был существенно важным для достижения целей старой аристократии. Считать ли при этом торговцев, облегчавших аристократии процесс урбанизации, их слугами или их господами – вопрос о словах. В мире, отмеченном сосуществованием множества экономических интересов, не проясняет вопроса и утверждение, что экономическое могущество создает политическую власть. Может быть, так оно и есть, но какое экономическое могущество?
    Уподобление экономического подъема класса торговцев процессу получения экономического могущества из рук феодальной знати, подобно тому, как описывается переход политической власти от феодальной элиты к централизованным монархиям – ложная аналогия. Ведь если что-нибудь вполне ясно, так это то, что торговцы не получили свою экономическую власть из рук феодальных владык, они не вытесняли и не заменяли их в сельском хозяйстве или где-либо еще. Их богатство возникло в результате расширения торговли, а этим они занимались всегда. Не удивительно, что толкование истории как процесса захвата и передачи власти не совпадает с фактами, не подтверждается историческими датами – ведь это толкование никогда не происходивших событий.
    Все это не отрицает того факта, что предусмотрительные правительства делались все более внимательными к интересам торговли по мере того, как последняя становилась все более важной для экономических интересов европейских стран. Венеция и другие итальянские города-государства проводили практически меркантилистскую политику. В других странах торговцы, становившиеся важным источником средств для финансирования армии и правительств XV-XVIII столетий, получали доступ к носителям политической власти и приобретали политическое влияние – сильное в Нидерландах, не столь сильное в Англии (где сельские помещики никогда не прекращали противостояния торговым и промышленным интересам), скромное во Франции, непостоянное в Германии, очень небольшое в Испании. Важнее всего то, что примерно после 1500 года торговцы и их услуги стали незаменимыми для функционирования денежного хозяйства и все меньше становилось тех, кто был готов отказаться от этого хозяйства и от услуг торговли, которая все с большим успехом отбивалась от политического и религиозного вмешательства в непрерывно расширяющуюся сферу своей деятельности.
    Переход от интегрированного общества к плюралистическому
    Примерно в 1300 году западный феодализм пребывал в расцвете своего политического и экономического могущества. Католическая церковь и феодальная иерархия были сплетены системой ритуалов, норм морального кодекса и прямого участия. Светская поэзия, живопись и музыка этого времени превозносили нравы и стиль поведения своих покровителей – феодальной знати: культ рыцарской любви и приключений. В основе хозяйственной деятельности лежало представление, что статус предопределяет сферу деятельности и величину оплаты за данную деятельность. Это не значит, что не было попыток оспорить господство класса феодальных землевладельцев и идею о связи между ценами и вознаграждением с одной стороны, и личным статусом – с другой. Противодействие исходило от городов-государств и королей, да и сама феодальная знать была настолько раздроблена внутренними распрями, что вполне допустимо сомнение в том, что она когда-либо могла действовать в экономических или политических сферах как организованная группа. Да и власть церкви была громадной. Но если, несмотря на все раздоры внутри феодальной знати, несмотря на автономию церкви и городов, мы рассматриваем западноевропейские общества периода позднего средневековья как в целом интегрированные, то следует понимать, что в основе этой интеграции лежала не просто сила общих представлений и идей, но соединение политической и экономической власти в руках одного социального класса.
    В эпоху экономического роста западные общества были преимущественно плюралистическими, разделенными на относительно автономные сферы политической, экономической, научной и религиозной жизни, и ни один класс не мог так же отчетливо господствовать над другими, как феодальная аристократия в период расцвета. Можно было бы считать, что переход к капитализму представлял собой не смену правящих элит, но переход от интегрированного общества к обществу плюралистическому. Но, начиная с 1850 года, в Викторианскую эпоху, институты капитализма на некоторое время стали господствующими не только в экономической, но и в политической, религиозной и культурной жизни, что напоминает о временах господства феодальной аристократии. Подобно феодальному синтезу это господство также встречало противодействие, и едва ли оно пережило первую мировую войну, не говоря уже о второй. Об основательности капиталистического синтеза свидетельствует тот факт, что когда на стыке столетий президент Гарварда Чарльз Элиот подобрал «полутораметровую полку книг», обязательных для каждого образованного человека, среди них не было ни одной книги Маркса.
    Если и можно утверждать, что и в период викторианского расцвета западноевропейский капитализм сохранял плюралистичность, то следует исходить при этом из факта автономности различных секторов викторианского общества, хотя различие их интересов и было на время смягчено единством миропонимания, которое связывало все значимые области викторианского мира. Видимо, разногласия между политическими и экономическими интересами были не столь резки, как обычно, да и существует ведь различие между соперничеством и согласием с одной стороны и консолидированной политической и экономической властью феодальных времен – с другой.
    Глядя в прошлое, мы можем оценить неизбежность того, что период консенсуса не мог быть длительным, пока сохранялась разделенность двух видов власти. Наш собственный пост-викторианский опыт свидетельствует о том, что нет необходимости во взаимном усилении политических, экономических, религиозных и социальных институтов, но такое знание Марксу в его время было, скорее всего, недоступно. Напротив, эти институты могут быть взаимно враждебными, несовместимыми и взаимно разрушительными; либо они могут стать безразлично терпимыми друг к другу, так что богу будет воздаваться богово, а кесарю – кесарево. Вопрос о том, желательно ли единство общественных институтов, является давним предметом споров между утопистами, которые почти единодушно выступают в пользу единства, и либертарианцами, которые видят в такой институциональной согласованности тоталитаризм и отклоняют утопические пасторали со всеобщим согласием как простое тупоумие.
    Заключение
    Мы начали исследовать процесс обогащения Запада с хозяйственной системы средневековья. Многое в этой системе хозяйства привычно тем, кто знаком с современными идеологиями. Политическая власть и обычай, освященные религиозными нормами справедливости, определяли величину цен и заработной платы. Профессии, социальный и экономический статус, круг обязанностей и величина доходов тех, кто жил внутри системы (а позднее мы увидим, что многие туда не входили), переходили по наследству. Торговля на деньги существовала только в правовых разрывах, на стыке территориальных полномочий. Это общество знало единственный источник стабильности – неизменность закона. Экономический рост является побочным продуктом изменений, и политическая, и религиозная идеология средних веков сражалась против ереси изменений, как только могла.
    В сфере экономики можно на протяжении семи веков проследить начавшееся в средние века расширение торговли и производства. Первые четыреста лет этого периода совпадают со временем величайшего расцвета и развития феодального общества, и эта явная аномалия стала возможной благодаря исключительно феодальному плюралистическому механизму предоставления городам хартий, освобождавших от феодальных повинностей, – что и создало пространство для расцвета торговли. На простейшем уровне современные экономисты могут опознать в этом расширении торговли результат стремления к эксплуатации сравнительных территориальных преимуществ, создававшихся региональной специализацией производства. Реакция на существование сравнительных преимуществ стала особенно бурной с крахом военного феодализма и подъемом централизованных монархий и представляла собой смесь пиратства, грабительских набегов и политической коррупции с одной стороны и предприимчивости, усердия и бережливости – с другой. Все это подстегивало технологическое развитие и, в свою очередь, усиливалось им. В этот период экспансии Западная Европа создала активное купечество и обозначила пространство, где была возможна достаточная свобода торговли. Возникли также сеть рынков, коммерческих и финансовых связей и экономических институтов, которые уже за счет только количественного роста были способны порождать гораздо большие объемы торговли; все эти институты, не претерпев практически никаких видоизменений, оказались пригодными для использования технологий, созданных промышленной революцией.
    Можно утверждать, что к 1750 году сам по себе рост торговли улучшил экономическое благосостояние как в силу роста специализации, так и благодаря специфике самого обмена, приносящего выгоду обеим сторонам. Одновременно имело место совершенствование методов сельскохозяйственного и ремесленного производства. В Англии, Франции и в Нидерландах переход от поместной организации сельскохозяйственного производства к индивидуальным крестьянским хозяйствам улучшил снабжение продуктами питания. Капитализм создал новое общество, привив к деревенскому миру мир городской, и этот процесс шел полным ходом задолго до промышленной революции. К середине XVIII века фабричная система производства была еще в будущем, но по большинству критериев Европа за века торгового капитализма развила полнокровную систему хозяйства, которая и была преемницей феодализма. Усовершенствование аграрных приемов создало класс безземельных сельских работников, которые не только были пригодны для альтернативных видов занятости, но и нуждались в них. Наконец, в своем стремлении к богатству Запад уже превзошел или сравнялся со всеми современными ему или предшествовавшими обществами.
  2. ЭВОЛЮЦИЯ ИНСТИТУТОВ, БЛАГОПРИЯТНЫХ ДЛЯ КОММЕРЦИИ
    Начиная с XV века, в европейской торговле господствовали частные торговцы, которых связывали с национальными властями сложные и переменчивые отношения. Для расширения торговли нужно было нечто большее, чем просто отказ от средневековой борьбы с торговлей по договорным ценам. Средневековое общество было не очень хорошо приспособлено даже к важнейшим видам межрегиональной торговли, и для ее расширения в XV и XVI веках потребовалось изобрести или освоить новые институциональные механизмы, которые бы вытеснили или дополнили старые средневековые институты.
    Некоторые институциональные инновации служили сокращению торгового риска, как политического, так и коммерческого. В числе таковых были: правовая система, рассчитанная на принятие недискреционных, а значит, предсказуемых решений; переводные векселя, облегчавшие перевод денег и предоставление кредита, необходимого для коммерческих сделок; рост страхового рынка; замена произвольных конфискаций систематическим налогообложением – и каждая из этих инноваций была тесно связана с развитием институтов частной собственности.
    Широкомасштабной торговле стало тесно в рамках семейных фирм, в которых лояльность держалась на родственных связях. Требовалась концепция фирмы как некоей целостности, отличной от личности собственника и от семьи, и которая обеспечивала бы непрерывность связей между теми, кто в ней работает, и была способна, как и семейная фирма, создавать чувства долга и верности. Такое образование требовало не известного в ранней семейной фирме отделения собственности и сделок индивидуума от собственности и сделок предприятия. Изобретение двойной записи в бухгалтерии обеспечило такое разделение; может быть, еще более важным было то, что двойная запись фиксировала финансовую историю и финансовое положение предприятия, что позволяло вести с ним дела как с юридическим лицом, имея при этом некоторое представление о его способности отвечать по своим обязательствам.
    Потребность в такой форме предприятия, которая порождала бы лояльность и доверие между людьми, не являющимися кровными родственниками, представляла собой лишь одну грань более широкой потребности: поднимающийся мир торговли нуждался в системе морали. Нужна была нравственная опора для сложной системы обязательств и ответственности: кредита, качества, обязательств относительно срочной поставки или закупки товаров, соглашений об участии в доходах от дальних экспедиций. Как уже отмечалось, система морали нужна была и для обеспечения лояльности при отсутствии кровно-родственных связей как основа доверия к решениям представителей фирмы, будь то капитаны торговых судов, управляющие отдаленными торговыми отделениями или торговые партнеры. Система этических норм феодального общества была построена вокруг военной иерархии, как и весь феодализм, и она не отвечала потребностям купцов. Система морали и религиозных убеждений, совместимых с потребностями и ценностями капитализма, возникла из бурных событий протестантской Реформации. Роль религии в развитии капитализма является одним из самых противоречивых вопросов истории экономики.
    Наконец, на рост торговли существенно повлияли два политических фактора. Первым был меркантильный союз между королевскими властями и торговцами. Нет сомнения, что по сравнению с системой свободной торговли этот союз политиков и торговцев способствовал не росту, а сокращению торговли. Но по сравнению с прежними ограничениями этот союз больше способствовал росту торговли. Другим фактором было то, что военная мощь не была консолидирована в рамках одной империи, но раздробилась между несколькими королевскими правительствами. Начиная с XVI века, политическая власть в Европе все более начинала походить на олигополию, образованную сравнительно немногими правительствами. Но ни одно из них не сумело достичь монополии, и возникшая вследствие этого конкуренция за патронаж по отношению к торговле стала одним из существенных факторов автономизации хозяйственной жизни.
    В силу тесных взаимосвязей между процессами подъема торговли и роста городов трудно отделить институты, изобретенные для нужд торговли, от институтов, обслуживавших потребности урбанизации. Даже важнейший для капитализма институт частной собственности при своем возникновении отвечал нуждам городской жизни не в меньшей степени, чем потребностям торговли.
    Мы можем только кратко рассмотреть каждое направление развития:
  3. правовую защиту контрактов и прав собственности;
  4. развитие переводных векселей и банков;
  5. развитие страхования;
  6. переход от конфискаций к системе налогообложения и к признанию прав собственности;
  7. развитие экономических партнерств, не скрепленных родством;
  8. систему двойной записи в бухгалтерии;
  9. развитие системы моральных и религиозных норм, отвечающих потребностям коммерческих кругов;
  10. меркантилизм;
  11. роль раздробленности европейских государственных структур в автономизации коммерческой жизни.
    Изменения в системе права
    Широкомасштабная торговля включает проведение длительных операций. Даже в пределах Средиземноморья средневековые торговые экспедиции длились по шесть месяцев и более, а для торгового путешествия на восток нужны были годы. Таким образом, торговец, приобретший значительное количество леса, шерсти, муки, кожи, соли, специй или чего-либо другого вовлекался в долговременные транзакции, и без изначальных надежных обязательств продавца, судовладельца, покупателя и заимодавца эти сделки представляли собой чрезмерный риск. Отсутствие правовой защиты не была абсолютным препятствием для такого рода сделок; можно было рассчитывать, – и рассчитывали! на репутацию и характер партнеров. Но недостаточная надежность правовой защиты увеличивала риски и торговые издержки, а значит, сужала объем торговли.
    Развитие торгового права и арбитражных судов было отчасти ответом на расширение торговли. Всеобъемлющее и надежное торговое право нуждалось в судьях, имеющих опыт разрешения торговых споров, и в накоплении прецедентов, на которые могли бы опираться решения. Средневековые суды не могли развить систему торгового права, пока объем торговли не был достаточно велик, чтобы порождать постоянный поток коммерческих споров, а этот поток не мог сформироваться, пока решения судов оставались непредсказуемыми в силу недостатка прецедентов, предубежденности против иностранцев и средневековой концепции дискреционного правосудия. В период позднего средневековья суды торговых городов то здесь, то там проламывали выход из тупика. Но только в конце XVIII века королевские суды в Лондоне накопили достаточный опыт в разрешении споров по поводу страховки, векселей, судового фрахта, договоров о продаже, соглашений о товариществе, патентах, об арбитраже и других коммерческих транзакциях, благодаря чему английское правосудие стало позитивным фактором развития коммерции в Англии. Английские суды принимали ходатайства от иностранных торговцев и приобрели репутацию безукоризненной честности в отношении к тяжбам иностранцев. Торговые транзакции, страховые полисы и кредитные инструменты, осуществляемые под юрисдикцией английского права, были более надежными, более предсказуемыми, менее подверженными причудам монархов и изменениям настроений той или иной партии, что и выразилось в развитии страхового дела в Англии, в подъеме Лондона как мирового финансового центра и росте британской торговли в целом, а также в низких процентных ставках. Другие западные страны стремились развить у себя систему торгового права и торговых судов для обретения таких же преимуществ.
    Макс Вебер подчеркивал другой аспект европейского права. От римского права Запад унаследовал очищенный от дискреционных, ритуальных, религиозных или магических примесей формальный, логический подход к разрешению правовых вопросов. Современная правовая мысль склонна подчеркивать и даже поддерживать неформальные и дискреционные аспекты правовых решений, но сохраняется поразительный контраст между системой права, стремящейся к тому, чтобы сделать последствия человеческих действий предсказуемыми и согласованными, и множеством других систем права, которые либо вообще не стремятся к этому, либо позволяют выходить на передний план другим, конкурирующим целям. Западная система предана идеалу предсказуемости, другие – нет. Как сформулировал Вебер:
    В Китае может случиться так, что человек, продавший свой дом, позднее приходит и просит пустить его назад, поскольку он обнищал. Если новый владелец дома не прислушается к древнему предписанию о братской помощи, он нанесет ущерб духу гармонии; поэтому обнищавший прежний владелец возвращается как арендатор, не платящий ренты. Капитализм не может функционировать на основе такой системы права. Нужен закон, надежный, как машины; религиозно-ритуальные и магические соображения должны быть исключены. [Мах Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961), p. 252. Вебер возводит свободу христианства от влияния магии к иудаизму: «С точки зрения экономической истории роль иудаизма громадна, поскольку именно иудаизм сделал возможным христианство и определил его природу как религии, свободной от магии. Ведь господство магии за пределами тех обществ, где возобладало христианство, является одной из серьезнейших помех рационализации экономической жизни. Магия ведет к установлению шаблонов в области технологии и экономических отношений». (там же, с. 265).]
    Систематизированное право увеличивало способность предсказывать поведение людей всех социальных положений и в самых разнообразных ситуациях. Это само по себе вело к сокращению торговых и инвестиционных рисков. Замена дискреционного правосудия поместных и королевских судов, сколь бы мудрыми ни были их решения, сравнительно надежной системой права явилась важным элементом развития капиталистических институтов. [«Чтобы капиталистическая форма организации производства могла оперировать рационально, нужно иметь возможность полагаться на расчет и разумное управление. И то и другое было невозможно ни в период греческих городов-государств (полисов), ни в патриархальных государствах Азии, ни в Европе во времена Стюартов и ранее. Королевская юстиция с ее милостивым прощением долгов постоянно вносила беспорядок в экономические расчеты. Требование, чтобы государственный банк Англии действовал в интересах публики, а не монарха …было порождено условиями своего времени». (там же, с. 208)]
    Векселя
    Уже в XIII веке итальянские торговцы начали использовать вместо звонкой монеты векселя. Использование векселей позволяло им пересылать деньги так же, как это делаемыми, выписывая банковский чек, который и является переводным банковским векселем. В Амстердаме, а позднее в Антверпене появились рынки векселей. Фактически, они занимались предоставлением дешевого краткосрочного кредита, необходимого для развивавшейся торговли.
    Система банковских депозитов развилась параллельно с рынком векселей и в связи с ним. Торговля векселями позволяла обходить церковный запрет на взимание процентов, поскольку приобретение векселя со скидкой относительно его номинальной цены толковалось не как ссудный процент, а как учет риска – предъявленный вексель могут и не оплатить. По мере распространения практики использования векселей мало известные торговцы начали помещать средства в известные торговые дома, чтобы получить возможность расплачиваться векселями, выписанными на последних. Тем, у кого скапливались соответствующие депозиты, потребовалось немного времени, чтобы сообразить, что для оплаты предъявляемых векселей достаточно держать на руках лишь небольшую часть средств, а остальное можно вполне безопасно использовать на скупку векселей со скидкой, то есть, несмотря на запрет ростовщичества, предоставлять деньги в ссуду. Таким образом, в обществе, запретившем взимание процента, возникло прибыльное и растущее банковское дело.
    Страхование
    Самой ранней формой страхования морских перевозок были займы, которые в случае успешного завершения экспедиции выплачивались с высокой надбавкой, а в случае утраты судна не выплачивались вовсе. Эта форма страховых займов использовалась еще в древней Греции и была известна как «bottomry and respondentia bond». В Италии страхование отделилось от финансирования, вероятно, уже в конце XII века, когда началось страхование на случай утери судна в обмен на выплату установленной премии. От XII-XVI веков сохранились очень скудные документы о морском страховании. Флорентийский статут 1523 года содержит форму страхового полиса, который не так уж сильно отличается от принятого в 1779 году Ллойдом. Сам Ллойд использовал данные конца XVII века. Торговцы, готовые идти на риск предоставления страховки, встречались в кафе Ллойда в Лондоне с грузоотправителями и судовладельцами и договаривались о величине страховой премии. Страхованием занимались те, кто либо не имел достаточных средств для возмещения всех убытков в случае утери судна, либо считал неблагоразумным принимать весь риск только на себя одного. Так что после согласования величины страховой премии полис подписывали несколько страховщиков, и каждый из них принимал на себя часть риска.
    Развитие в Италии, Амстердаме и Лондоне рынков страхования на море отделило коммерческие риски от случайностей плавания и открыло торговцам возможность вкладывать в экспедиции все более крупные капиталы, не подвергая себя при этом малопредсказуемым случайностям морских перевозок. Коммерческий риск заключался в том, что цена на груз и соответственно прибыль от плавания могли оказаться меньше ожидаемых, а то и вовсе чистым убытком. Опасность того» что груз не будет продан и пропадет весь вложенный капитал, была редкой, в отличие от опасностей штормов, пиратов и иных морских рисков.
    Разделение морских и рыночных рисков, когда специализированные страховщики брали на себя первые, а торговцы и судовладельцы – вторые, сделало изначально очень рискованный бизнес привлекательным для капиталов сравнительно острожных и консервативных торговцев. Это разделение рисков было очень важным для развития морской торговли. Можно придумать и другие способы разделения риска. Например, можно было бы у того же Ллойда продавать не доли в риске транспортировки по морю, а долю в самом транспорте. Но для этого ллойдовским страховщикам пришлось бы вникать не просто в риски морской транспортировки, но также в коммерческие риски каждой из разновидностей морской торговли. Разделение специалистов по страхованию морского транспорта и специалистов по страхованию рыночных неопределенностей серьезно содействовало подъему морской торговли.
    Налогообложение вместо конфискации
    Имея опыт жизни в конституционных системах, отрицающих право правительства присваивать без компенсации собственность граждан, большинству из нас трудно вообразить общества, в которых правительства имели такое право и часто его использовали. Подобно тому, как пастух защищает от посторонних своих овец, феодальные правители могли защищать собственность своих подданных от покушений со стороны других подданных или других правителей. Но от своих собственных суверенов индивидуумам из всех социальных классов приходилось защищать свое достояние самим. Произвольные захваты были всегда возможны, и даже размер и время сбора некоторых узаконенных пошлин были непредсказуемы. Простое благоразумие требовало, чтобы в условиях постоянной угрозы такого рода обложения все сколь нибудь значительные накопления держались в мобильной и легко скрываемой форме.
    Однако такие решения были непригодными для баронов, богатство которых имело форму земли, запасов зерна, животных, хозяйственных и жилых построек. Альтернативой была опора на силу, и именно силу противопоставили английские бароны королю Джону в Раннимеде в 1215 году задолго до того, как проиграли соперничество с профессиональной армией. Результатом этого противоборства стала Магна Карта – Великая хартия, которая, как принято думать, закрепила право подданных на свою собственность и на защиту от произвольных экспроприации со стороны короны. Правда этот феодальный документ порой упрекали в чрезмерной сосредоточенности на правах крупных землевладельцев, принудивших короля его подписать, но в нем содержался ряд положений, гарантировавших также права торговцев (в том числе иностранных), и торговцам пошли на пользу права собственности, которые этим документом были закреплены как часть английского права и политической традиции. Утверждение права собственности, освобождающего от ее произвольной конфискации, было важным для развития торговли. Магна Карта обеспечила Англии существенное преимущество перед соседями.
    В XV веке, когда на смену феодальному ополчению, где служили за земельные наделы, пришла профессиональная армия, которую содержали на деньги, новым централизованным монархиям понадобились постоянные и надежные источники денежных средств. Традиционные чрезвычайные сборы были средством разового пользования, и на них нельзя было рассчитывать как на постоянный источник средств отчасти из-за растущего сопротивления публики, а отчасти из-за их разрушительного, и все возрастающего по мере применения воздействия на экономическую жизнь. В результате правители отказались от права на произвол в отношении собственности подданных в обмен на право налагать регулярные, заранее обусловленные налоги.
    Эффект от этого новшества можно оценить, только сравнив с положением в азиатских и исламских империях, которые не использовали его. Произвольные обложения были легким способом политических репрессий и социального контроля, которые не давали удачливым торговцам стать слишком и не по чину богатыми. Таким образом, отказ от произвольного обложения был важным шагом, позволившим каждому искать собственные пути создания и накопления богатства. Лэндс следующим образом описывает это изменение:
    …правитель обнаружил, что компенсируемое присвоение осуществляется легче и оказывается в длительной перспективе более выгодным, чем конфискация, что лучше взять по закону или в результате судебного решения, чем захватить. Помимо этого он начал рассчитывать на регулярные налоги по предустановленным ставкам, а не на экстренные сборы неопределенной величины. Старые методы приносили почти заведомо меньше сборов, чем новые, а это значит, что они представляли собой в конечном итоге меньшее бремя для подданных. Но неопределенность поощряла припрятывание богатства (отбивала охоту к расходам и стимулировала тайные накопления), а в результате инвестиции отклонялись в те сферы деятельности, которые были благоприятны для такого припрятывания. Это особенно серьезно подрывало экономику великих азиатских империй и мусульманских государств Среднего Востока, где штрафы и конфискации служили не только для экстренного пополнения казны, но были также методами социального контроля, подрубая претензии нуворишей и иностранцев и устраняя угрозу для сложившейся системы власти. [David Landes, The Unbound Prometheus (Cambridge: Cambridge University Press, 1969), pp. 16-17]
    Можно сказать, что в результате собственность стали прятать не от королевского сборщика податей, а от налогового инспектора. Но когда налоги собираются в заранее известные сроки и по предустановленным ставкам, у торговца есть возможность подсчитать возможные выгоды от инвестиций в недвижимость или другие блага, слишком видимые и не укрываемые от налогов, вычесть налоги и, по крайней мере, иногда принять решение в пользу налогооблагаемого богатства.
    В Англии и Голландии, где королевские правительства утратили право на произвольные сборы, но не обрели права на произвольные налоги, переход к системе налогов имел громадное значение. В обеих странах власть устанавливать налоги попала в руки парламентов, где торговцы были серьезной силой, и обе страны оказались лидерами в накоплении видимых форм торгового богатства.
    Глядя назад, трудно понять, как была возможна даже небольшая торговля, если торговцы не были защищены от произвольных конфискаций. Торговля нуждается в средствах, едва ли менее видимых, чем недвижимость, хотя, как правило, и более мобильных: кораблях, складах и запасах товаров – и все это в количествах, пропорциональных объему торговли. Торговля и ее материальные фонды были просто обречены на более быстрый рост там, где была свобода от произвольных экспроприации, то есть в Англии, Голландии и в тех торговых городах, которые получили подобный иммунитет через феодальные хартии.
    Феодализм и ранние монархии нуждались в экспроприациях и вымогательстве из-за постоянной нужды в деньгах, главным образом для финансирования бесконечных войн. Ко времени битвы под Раннимедом над королем Джоном нависло возмущение, вызванное поборами его предшественника – Ричарда Львиное Сердце. Чрезмерно романтизированное участие последнего в крестовом походе, выкуп его из плена в Австрии, постоянные войны с Филиппом Августом Французским дорого обошлись его подданным, не принеся ничего взамен. На самого Джона давила необходимость оплачивать отпор французским королям, пытавшимся завоевать Нормандию. Французские и английские монархи прибегали также к продаже монополий, дававших возможность устанавливать грабительские цены, которые в долгосрочной перспективе вполне могли оказаться бременем более тяжким, чем нерегулярные конфискации, а во Франции почти определенно так и получилось. Здесь местные монополии в сочетании с внутренними таможенными тарифами мешали развитию французского рынка вплоть до революции 1789 года.
    Практические возможности осуществления политического контроля над торговлей были ограничены физическими возможностями властей справиться с пиратами и контрабандистами, а также с опасностью того, что раздраженные капиталисты могут перенести свои капиталы и предприятия в другие страны. Похоже, что Амстердам сильно выигрывал от таких перемещений. Кроме того, изобретение векселей облегчало припрятывание наличных вне досягаемости фискальных агентов короны. «Дюжины беглых предпринимателей были рассеяны по всей Европе, чему способствовала пестрота ее политической карты» [William H. Mcneill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982), p. 114].
    В эпоху, когда все озабочены счетами в швейцарских банках и налоговыми убежищами на Карибских островах, полезно помнить, что только в XIX веке торговцы обрели достаточно доверия к правительствам, чтобы начать инвестиции в большие, неперемещаемые фабрики, а не только в векселя, суда и перемещаемые запасы товаров.
    Конечно, в некоторых случаях конфликт между финансовыми претензиями государства и стремлением поднимающегося класса капиталистов к автономии удавалось разрешить только силой оружия, как было в XVII веке в Англии и в XVI-XVII веках – в Голландии, которая несколько десятилетий воевала за свободу от финансового мародерства испанских правителей. Конфликт в Англии не исчерпывается кромвелевским периодом власти пуритан или Славной революцией 1688 года. Это был опять-таки вопрос о непреодолимой беззаконности. Нэф так описывает это:
    В царствование Джеймса I и Карла I, с 1603 по 1642 год, политика регулирования промышленности и прямого налогообложения практически провалилась из-за сопротивления ведущих английских торговцев и промышленников. Они использовали рост своего влияния в качестве мировых судей, муниципальных чиновников и членов палаты общин для противоборства политике, которую считали вредной для себя. Неспособность Стюартов и их Тайного Совета добиться выполнения непопулярных воззваний и декретов, выпущенных без поддержки парламента, дала английским торговцам и промышленникам преимущество над французскими в развитии тяжелой промышленности. Ослабление действенного административного контроля над экономической жизнью способствовало ранней «промышленной революции» в Англии. [John U. Nef, War and Human Progress (Cambridge: Harvard University Press, 1950), p. 15. Выражение «ранняя английская промышленная революция» соотносится с утверждением Нефа, что Англия пережила такую революцию в столетие, последовавшее за 1540 годом.]
    Прекращение практики произвольных конфискаций относится к тем разновидностям правительственной политики, которые вселяют уверенность в том, что доходы от торговли и накопленное богатство останутся в распоряжении самих торгующих и накапливающих – что было обозначено Нортом и Томасом как такое определение прав собственности, при котором частные выгоды и издержки соответствуют социальным выгодам и издержкам. При всей важности такого рода политики для торговли и накопления до XIX века правительства крайне редко прибегали к ней добровольно, без давления со стороны вооруженных городских восстаний. Почти всегда правительственные решения по изменению прав собственности имели главной целью увеличение сборов. И если они оказывались благоприятными для стабильности прав собственности, то по чистой случайности, а не из убеждения, что нужно стремиться к долговременному экономическому росту. Естественно, что в политике господствовали оппортунистические мероприятия совершенно противоположного характера. [Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge: Cambridge University Press, 1973), p. 7: «Создание и правовая защита прав собственности есть прерогатива правительств, которым принадлежит право принуждения. Центр правительственной власти и принятия решений постепенно перемещался ко все более крупным политическим образованиям. Это движение было медленным и прерывистым, поскольку оно везде происходило в обстановке конфликта между разными центрами власти. Так что даже когда краткосрочные фискальные интересы правительства требовали развития более эффективных прав собственности (как в случае с защитой межконтинентальной торговли, которая была новым источником доходов для короны), оно – из-за конфликта с соперниками – могло предоставить только очень несовершенную защиту. Важнейшим фактором развития прав собственности является то, что правительства создавали их только ради собственных фискальных интересов. Как мы видели выше, дарование права на отчуждение (продажу – прим. переводчика) земли (ключевой шаг в развитии наследуемой без ограничений абсолютной собственности) было осуществлено в Англии, Франции, Анжу, Пуатье и других районах, только чтобы корона не утратила существовавшие к тому моменту феодальные сборы. Сходным было происхождение защиты прав собственности чужих торговцев, что можно видеть по установленным Бургундией правилам проведения ярмарок в Шалоне и Отуне (Autun). По точно таким же причинам предпринимались и такие меры, как умножение числа пошлин, произвольных конфискаций, принудительных займов и тому подобное, которые увеличивали неопределенность относительно прав собственности. Направление действий правительства зависело от его фискальных интересов.».]
    В качестве исключений из общей склонности правительств ставить на первое место не разумное развитие прав собственности, а немедленные фискальные интересы, Норт и Томас указывают на администрацию Нидерландов при герцогах Бургундских и на первых Габсбургов, просвещенность которых постепенно слиняла из-за крайней нужды в деньгах на военные предприятия. [«В общем и целом политика Бургундцев и Габсбургов была направлена на объединение страны и поощрение торговли, что содействовало процветанию экономики и доходам короны. В XVI столетии семнадцать провинций империи Карла V сохраняли лояльность и снабжали корону все большими суммами, которые шли на войны за расширение империи. Благодаря процветанию, Нидерланды стали жемчужиной империи Габсбургов, и являлись самым мощным источником доходов казны… Но хотя Нидерланды терпели Карла V, они не стали мириться со все более тяжкими поборами его наследника Филиппа II. Нидерланды приняли лидерство принца Оранского и восстали, что повело к длительной борьбе, осложненной религиозными противоречиями». (там же, с. 134)]
    Чтобы судить о том, действительно ли более защищенная собственность стала фактором роста торговли, следует ответить на вопрос, была ли в 1750 году собственность более защищена, чем, скажем, в 1300 году. Борьба торговцев со своими суверенами за свободу от произвольных конфискаций веками шла на фоне непрерывных войн между суверенами, и большая правовая защищенность прав собственности подрывалась грабежом и реквизициями вторгшихся армий. Однако вплоть до Французской революции европейские войны велись небольшими отрядами, и торговцы страдали от мародерства не так уж сильно. Исключением была Столетняя война во Франции, после окончания которой в середине XV века иноземные вторжения не повторялись практически до 1814 года. Другим исключением была разрушительная Тридцатилетняя война в Германии 1618-1648 годов. Так что есть все основания заключить, что войны того времени были просто не в силах подорвать правовые гарантии собственности, если они существовали. Это совершенно ясно видно на примере Англии и чуть менее отчетливо во Франции, а после XVI века в Голландии. Мы можем сделать вывод, что в период подъема западной торговли увеличивалась защищенность торговли.
    Экономические объединения, не основанные на родственных связях
    Несомненно, семья – древнейший из социальных институтов и, судя по всему, является древнейшей формой хозяйственной организации. Мы принимаем, как должное, участие в фермерском труде каждого члена семьи за исключением детей. В средние века все деловые предприятия были семейным бизнесом, осуществляемым на средства семьи, управленческие и технические знания для которого также предоставлялись через семейные или родственные связи. Даже в такой развитой торговой общине, как венецианская, коммерция имела основой семейные товарищества, а совместные предприятия с посторонними были, скорее, исключением из правил. Непосильные для семьи долгосрочные инвестиции в судостроение и морскую торговлю осуществлялись государством. [Фредерик Лейн описывает венецианское семейное товарищество как одну из форм организации предприятия в гл. «Family Partnerships and Joint Ventures in the Venetian Republic». См.: Frederic C. Lane and Jelle C. Riemersma, eds., Enterprise and Secular Change (Homewood, Ill.: Richard D. Irwin, 1953), pp. 86-101. Как инструмент сохранения целостности семейного состояния венецианское партнерство наследников сравнимо с английским установлением о праве старшего сына на наследование земли.]
    В средние века семья была единственной удовлетворительной моделью торгового предприятия. Сами по себе феодальная система и церковь являли собой громадные иерархические системы, в которых подчиненные приносили вышестоящим ритуальные клятвы в верности и послушании. Как свидетельствует практика позднего средневековья, при всей торжественности клятв и ритуалов их оказывалось недостаточно для выработки той атмосферы доверия и надежности, без которых невозможны длительные хозяйственные начинания.
    Однако в тех случаях, когда потребности торговли превосходили возможности семейных фирм и случайных партнерств, частные фирмы могли торговать и инвестировать только при наличии какой-то иной базы для взаимного доверия. Расширение после XVI века неправительственной торговли и инвестиций было бы просто невозможно без создания чисто экономической формы организации, способной сформировать эквивалентные семейным связи. Без этого для всех проектов, слишком крупных для семейных фирм, стали бы неизбежными решения в духе венецианской олигархии, где финансирование брало на себя государство.
    Мы не можем знать наверняка, как возникла новая лояльность, каковы психологические источники верности новым институтам, которые были совершенно чужды моральным и религиозным структурам уходящей эпохи. Даже сегодня в каждой западной стране некоторые люди не способны ощутить свою принадлежность к ориентированным на продажу и прибыль экономическим предприятиям, и эта отчужденность есть только остаток тех чувств, которые должны были господствовать непосредственно по следам феодализма. Создание в XVII веке новой модели организации было не малым достижением. Позднее, когда коммерческие предприятия стали обычным делом, появилась возможность объяснить лояльность к организации личными связями, формируемыми долгими годами ученичества и подчиненного положения. Но при своем появлении несемейные предприятия непременно должны были использовать другие источники верности и доверия.
    Идея верности предприятию предполагает само предприятие. По утверждению Зомбарта, капиталистическое предприятие включает:
    …возникновение над хозяйствующими индивидами и вне их отдельного хозяйственного организма: все деловые транзакции, которые прежде совершались более или менее изолированно – по очереди или одновременно – теперь оказались объединены рамками одной хозяйственной единицы – предприятия. Эта единица представляет собой непрерывное дело, длящееся дольше, чем жизнь участвующих в нем индивидов, служащее «носителем» экономического действия. В прежние времена также бывали надындивидуальные организации, особенно в сфере хозяйственной жизни, но те организмы связывали воедино все аспекты жизни естественных человеческих групп. Длительность существования таких общин или тотальных ассоциаций обеспечивалась естественной сменой поколений. Племя, клан, семья, даже деревенская община и гильдия были примерами такого рода надындивидуальных организмов, и хозяйственная деятельность составляла только часть их существования, имела смысл только относительно всего остального. [Wemer Sombart, «Medieval and Modem Commercial Enterprise», в кн. Lane and Riemersma eds., Enterprise and Secular Change, p. 36. Данная глава представляет собой выборки из главного произведения Зомбарта Der modeme Kapitalismus.]
    Верность по отношению к группе, взаимное доверие и поддержка по необходимости культивировались среди тех, кто разделял опасности военной жизни и мореплавания, и, может быть, не случайно, что в бурные годы XVI и XVII столетий английские и датские торговцы были воинами или моряками. Легко представить себе создание делового предприятия компаньонами, которые научились доверять друг другу на войне или на море, поскольку такое часто случается и в наше время. (Например, поколение, которое в свои двадцать лет участвовало в гражданской войне в США, когда ему стало сорок, изобрело схему предприятий, не базирующихся на родственных связях, – современную промышленную корпорацию.) Но существовали и другие значимые источники такого рода связей. Группы торговцев в Англии и в датских городах были относительно небольшими, нередко организованными в гильдии, и сплочены страстным участием в борьбе датчан против испанцев или английских торговцев против Стюартов. Личный статус внутри группы зависел от верности своим обязательствам и готовности их поддерживать, то есть от привычек, которые хорошо вписываются в схему поведения человека, преданного своему предприятию.
    В ранних корпорациях необходимое доверие должно было связывать довольно посторонних друг другу людей. Речь шла не о доверии к близким деловым сотрудникам, но о готовности множества инвесторов положиться на честность и умение директоров и менеджеров корпорации. Каким-то образом значительное число имеющих деньги людей (тех, кто вкладывали в корпорации) должны были уверовать в то, что другие (те, кто управляли корпорацией) являются людьми честными и прилежными, что им можно верить. Такое доверие предполагает общее чувство деловой этики, и это последнее вряд ли могло быть заимствовано из учения католической церкви или у старой аристократии. Источники этой общей нравственности следовало отчасти искать в союзах торговцев, и не исключено, что в Англии и Голландии – в ведущих торговых странах того времени – эта солидарность усиливалась движением Реформации и сопутствовавшим ей нравственным порывом (подробнее мы обсудим это ниже). Само презрение церкви и старой аристократии к торговцам могло только усиливать их стремление к выработке кодекса чести, основанного на своевременной уплате долгов и верности к вышестоящим, – чего сильно не хватало в кодексе аристократической чести.
    Может быть, историки, изумляющиеся возникновению не имеющих родственной основы организационных связей, тем самым выдают некую часть собственного феодального наследия: аристократическое презрение к моральным ценностям буржуа. Явно полезнее подчеркивать агрессивность и алчность постфеодальных торговцев, чем их способность к созиданию нравственных норм. Но бесспорен тот факт, что именно торговцы развили пригодную для жизни в высокоорганизованном предприятии систему нравственных норм. Никаким другим образом несемейные предприятия, осуществившие такие грандиозные проекты, как колонизация, развитие внешней торговли, строительство каналов (а позднее и железных дорог), не смогли бы снискать верность и преданность к организации, без которых реализация этих целей была бы недостижимой – а они таки нашли источники этого.
    Двойная запись в бухгалтерии
    Для создания отличного от семьи делового предприятия было необходимо, во-первых, вообразить такое предприятие, а во-вторых, найти способ отличать дела предприятия от семейных дел его владельцев. Это было нелегко в эпоху, когда члены семьи и работники предприятия были одно и то же, когда собственники предприятия и оно само располагались в одном строении, а все члены семьи работали на общий котел. [Говоря о развитии в Италии, Вебер утверждает: «Первоначально различия между семейным хозяйством и бизнесом не было. Такое разделение возникло постепенно на базе средневекового учета денежных счетов…, но осталось совершенно неизвестным в Индии и Китае. В семьях богатых флорентийских коммерсантов, таких как Медичи, домашние расходы и деловые операции не разделялись в учетных книгах. Баланс подводился в первую очередь для внешних сделок, а все остальное оставалось «в семейном котле» семейной общины». (General Economic History, p. 172)] В мире семейных предприятий потребность в различении между семейной и индивидуальной собственностью могла возникнуть из желания отдельных членов семьи торговать в свою пользу или владеть чем-то, не принадлежащим семье. Для этого было недостаточно просто отдельного перечисления собственности предприятия и собственности отдельного владельца. Следовало отделить запись транзакций предприятия от записи транзакций отдельного человека, и эти записи следовало соотнести с имуществом предприятия. Нужно было, чтобы успешные операции записывались как увеличивающие собственность, а неудачные – как уменьшающие ее. Очевиднейшая выгода двойной записи (в бухгалтерских книгах) заключалась в том, что торговец получал возможность контролировать точность регистрации каждой операции. Общим принципом сложной системы правил было то, что каждая транзакция одновременно фиксировалась как изменение активов (приход) и пассивов (расход). Если после суммирования записей в каждом разделе суммы не совпадали, следовало искать ошибку. Ни в самом этом принципе, ни в стремлении торговцев к точности записей нет и намека на то, что система двойной записи могла бы стать источником идеи о непрерывно существующем предприятии, которое представляет собой некоторое юридическое лицо (целостность), отличное от своих владельцев, за исключением одного момента: чтобы пассивы были равны активам нужно, чтобы пассивы включали обязательства предприятия перед третьими лицами и перед владельцами – чистую стоимость предприятия.
    Таким образом, система счетоводства, практический смысл которой заключался в возможности обнаружения ошибок, приучила использовавших ее торговцев и счетоводов мыслить о предприятии как о должнике, имеющем обязательства перед своими владельцами, либо как о владельце чистой стоимости. Зомбарт даже счел уместным заявить, что «невозможно представить капитализм без системы двойных бухгалтерских записей». [Sombart, там же, с. 38. Критику зомбартовской оценки роли двойной бухгалтерии см.: Braudel, The «Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982), pp. 573-575.] Эта система вызвала к жизни фирму, с ее стремлением к максимизации прибыли, в качестве подлинно автономной (и можно добавить вслед за Зомбартом – абстрактной) целостности, собственность которой уже не смешана с собственностью семьи, поместья или других социальных целостностей.
    Помимо потребности в различении между собственностью предприятия и собственностью его владельцев, была и другая, более далекоидущая причина, побуждавшая к развитию формальной системы учета собственности и транзакций предприятия. Расширение практики кредитования требовало объективного, количественного метода оценки финансового положения и перспектив фирмы. Искомый метод развился, в конце концов, из системы двойной записи в виде набора правил, позволявших выразить в числовой форме все транзакции. Эти правила развились в согласованные и общепринятые процедуры регистрации всех экономических событий в измеряемом, а значит и допускающем вычисления виде. Экономическая реальность в самом прямом смысле слова стала тем» что можно отразить в виде чисел в бухгалтерских книгах: Quod поп est in libris, поп est in mundo (чего нет в книгах – не существует – лат.).
    Иными словами, для развития западного капитализма имело значение не столько само по себе усовершенствование счетоводства и переход к двойным записям в бухгалтерских книгах, сколько возникший из этого перехода импульс к развитию финансового учета и практики оценки кредитоспособности предприятия в терминах ее баланса, прибылей и убытков.
    Развитие системы морали, соответствующей нуждам коммерции
    Для развития автономной сферы бизнеса исторически важен был еще один аспект. Возвышение торговли сотворило мир, в котором отдельные люди обрели свободу вступать в договорные отношения на условиях, соответствующих спросу и предложению, а также риску осуществления операций. Нравственные правила, необходимые для деятельности экономических организаций, не являющихся поместьем, гильдией или семьей, только начали устанавливаться. Весь комплекс деятельного и многообещающего аппарата торгового капитализма нуждался в нравственных правилах, воплощенных в таких терминах, как «честное дело», «выполнение обязательств», «пунктуальность», и (в случае наемных работников) «трудолюбие», «прилежание», «честность» и «верность». Источником этой морали, по крайней мере, в XVI и XVII веках, могла быть только религия.
    Социальное учение католической церкви пришло из средневековья. В эту эпоху поместные обычаи жестко предписывали условия хозяйственных отношений в поместье, и почти такой же всеобъемлющий характер был свойственен гильдейским правилам в городах. Не приходилось ожидать, что унаследованные от средневекового хозяйства правила поведения, в основе которых лежала готовность подчиняться установленным обычаям, подойдут коммерческой эпохе, когда на место обычая встал индивидуальный выбор. Как на пример церковной доктрины, противоречившей потребностям поднимавшегося класса торговцев, чаще всего указывают на запрет взимания процентов. Но ведь в действительности чувствовалось отсутствие чего-то неизмеримо более важного: нравственного миропонимания, которое бы облегчило, поощрило и узаконило растущий мир рыночных отношений.
    Для роста западной экономики не была нужна сильная нравственная озабоченность благосостоянием бедняков, а равно и предположение, что быстрый успех в делах открывает путь к вечному спасению, поскольку свидетельствует о личном нравственном совершенстве или превосходстве характера. Мало что говорит о широком распространении веры в нравственную желательность равномерного распределения доходов. Многие современные моралисты ставят эти вопросы в центр проблем политических и экономических нравов, сцепленных в первую очередь с вопросами распределения. Но почти никто не считает эти вопросы существенными для экономического роста или для развития экономических институтов Запада, поскольку принято их рассматривать в терминах производительности труда и объемов производства. Представление, согласно которому бедность нетерпима в богатом обществе, стало возможным только с возникновением богатого общества, а это произошло существенно позже тех времен, о которых мы говорим сейчас.
    Протестантская реформация предложила в XVI веке систему моральных взглядов, которая соответствовала нуждам торгового капитализма. Специфика связей между историей подъема европейского капитализма и протестантизмом была предметом жарких и безостановочных дебатов. Начало им положила публикация книги Макса Вебера Протестантская этика и дух капитализма. [Max Weber, Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism (New York: Scribner & Sons, 1930). Первая публикация работы в 1904-1905 гг. «Die Protestantische Ethik und der Geist der Kapitalismus» (Tubingen U. Leipzig: J. C. B. Mohr).] Вебер, тщательно подчеркивая, что не намерен предложить монокаузальное объяснение роста капитализма, доказывал, что протестантизм способствовал успешности этого процесса. Как объясняет Лэндс, Вебер:
    …никогда не утверждал, что один протестантизм является причиной возникновения капитализма; напротив, он предложил другие факторы, совокупность которых позволяет объяснить развитие современной индустриальной экономики: возникновение современных национальных государств, покоящихся на профессиональной бюрократии; прогресс научного знания; триумф рационалистического сознания. Но он рассматривал капитализм в перспективе мировой истории. Он хотел понять, почему промышленный капитализм появился на Западе, прежде всего в северо-восточной Европе, а не, например, в Китае, который лишь за несколько столетий до этого был намного богаче Запада, был более развит политически, экономически и технологически. И он обнаружил, что протестантизм был одной из ярких черт, присущих исключительно Западу. [David Landes (ed.), The Rise of Capitalism (New York: Macmillan, 1966), p. 7]
    Прежде всего Вебер имел в виду кальвинистскую ветвь протестантизма.
    Для Кальвина было очень важным представление об «избранных», спасение которым предопределено. В понимании Вебера протестантизм взрастил сильное чувство преданности своей работе или «призванию», и успешность в делах была знаком того, что человек избран для спасения.
    Не исключено, что аргументы Вебера были ошибочны, хотя это и не имеет большого значения для его концепции. Сражаясь с католицизмом, Кальвин отрицал возможность церковной иерархии даровать спасение и доказывал, что нет моральных и иных оснований, которые возвышали бы священников над мирянами. Доктрина предопределения противоречила учению; что церковь способна даровать спасение. [Взгляды Кальвина относительно проблемы предопределения изложены в гл. 21-23 книги 3 Institutes of Christian Religion (Geneva: 1559; London, 1813). Седьмое американское издание (Philadelphia: Presbyterian Board of Christian Education, 1936), vol. 2, pp. 170-241.] Тем, кого заботил вопрос – предназначены ли они быть спасенными или обречены гибели – Кальвин предлагал положиться на свидетельства призвания, веры и убегания от греха, противопоставленные жизненной практике тех, кто пренебрег своим призванием, кому недостало веры и кто упорствовал в грехе.
    Решающий фактор экономического успеха протестантских общин легче обнаружить в другой доктрине, которая также была связана с кальвиновским отрицанием особой власти священников: в учении, что служение Богу должно быть делом всей христианской общины, а не только церковников. Относительно повседневного труда он заявлял, что «не следует добиваться богатства и почестей с помощью беззаконных действий, посредством лжи и преступления, пожирая и унижая ближних; нам следует стремиться только к таким целям, которые не отклоняют нас от путей невинности» [там же, т. 1, с. 761-762]. Возможно, что он сам не понимал, как далеко уведет идея о том, что допустимо стремиться к почестям и богатству с помощью прилежания, усердия и надежности.
    Как бы то ни было, кальвинизм сообщает труду торговца и ремесленника те же самые ценность и достоинство религиозного служения, что и труду священника или монарха. Не удивительно, что такая сакрализация труда кальвинстской ветвью протестантизма способствовала развитию образцов поведения, вполне отвечавших задачам капитализма: преданность своему делу, надежность, усердие, самоотверженность, простота, бережливость, пунктуальность, выполнение обязательств, верность групповым интересам, короче говоря, тот «светский аскетизм», который был противопоставлен Вебером «аскетическому отказу от мира» католических монахов, которые уходом в монастырь отрицали заботы этого мира, поскольку им недоставало кальвинистской веры в то, что повседневный труд не менее свят, чем любая другая форма служения Богу. Протестантский «мирской аскетизм», напротив, направлял энергию людей в деловую жизнь и при этом с презрением отбрасывал фривольные радости материального мира. Вебер не первым отметил негативное влияние на мир монашества и практики аскетического ухода от мира. Эдвард Гиббон в книге Упадок и гибель римской империи (1776) в главе 37 критикует древнюю гражданскую безответственность монашеского движения, отмечая с известной умеренностью, что «целые легионы скрывались в этих религиозных убежищах, подрывая тем самым силу и мощь империи».
    В длительных дебатах относительно этого тезиса Вебера центральное место принадлежало двум контраргументам.
    Во-первых, капиталистические институты развились, хотя и не с такой скоростью как в протестантских землях, во многих местах, где господствовал католицизм, особенно в Италии, южной Германии и в некоторых районах Нидерландов. И полезно, пожалуй, помнить, что как протестантизм, так и католицизм неоднородны. Порой считается, что протестантизм англиканской церкви или лютеранство германских княжеств ближе к римскому католицизму, чем к протестантизму Кальвина, Кнокса или, позднее, Джона Уэсли. Следует поэтому спросить, почему Англия, – может быть наименее протестантская из всех протестантских стран, которую в XVII веке оттолкнул от протестантского аскетизма неудачный опыт с пуританизмом Кромвеля, – лидировала в развитии капитализма. Может быть, частичный ответ дает указание на кальвинистские традиции шотландцев, про которых принято считать, что они сыграли непропорционально большую (для своей численности) роль в британском бизнесе. Но и католицизм со времен первых миссионеров, проповедовавших в Ирландии и других странах, проявил серьезную готовность приспосабливаться к местным обычаям и условиям. Без подробного (и невозможного в настоящее время) изучения практики местных церквей в тех католических районах, где коммерция развилась сравнительно рано, нельзя с уверенностью утверждать, что местные церкви всегда были столь же отчуждены от нужд торговцев, как и главное течение средневекового католицизма.
    Во-вторых, многие утверждали, что причинно-следственные связи между протестантизмом и капитализмом были гораздо сложнее, чем та упрощенная интерпретация, которая приписывается Веберу. Можно утверждать даже, что не протестантизм создал капитализм, но что он сам был порождением капитализма [см., например, Н. М. Robertson, Aspects of the Rise of Economic Individualism (Cambridge: Harvard University Press, 1933)]. При этом критики Вебера имеют в виду, что протестантизм предложил ряд верований, превосходно подходивших и крайне лестных для удачливых капиталистов, которые по этой причине и приняли их. Возможен и менее обидный аргумент: религиозные институты феодализма не отвечали религиозным и моральным нуждам новых торговцев и капиталистов, и этот вакуум заполнил протестантизм.
    Едва ли следует предполагать, что капиталисты просто подобрали религию, удобную для их финансовых интересов. Было бы не удивительно, если бы большинство людей XVI века, которых отличала большая нравственная строгость, чем это было обычно в Европе периода Возрождения, оказались в рядах движения религиозных реформ и сыграли бы выдающуюся, непропорциональную своей численности роль в становлении институтов капитализма. Общество эпохи Возрождения не отличалось строгостью нравов и вполне возможно, что те черты характера, которые были важны для поднимающегося капитализма, чаще всего были свойственны сторонникам религиозных реформ.
    Нет нужды оценивать достоинства этих подходов. [В разгар дебатов о связи между протестантизмом и капитализмом Линн Уайт предложил гораздо более радикальный подход, в котором христианство противопоставляется всем другим религиям. Уайт утверждает, что христианство взрастило более деятельное и манипулятивное отношение к природе, чем любая другая религия. Фактически, Уайт приписывает влиянию христианства то, что он называет «экологическим кризисом»: «Христианство, особенно в его западных формах, является самой антропоцентричной религией среди всех, которые видел мир… Христианство, в полную противоположность к древнему язычеству и азиатским культам (за исключением, пожалуй, зороастризма), не только утвердило дуализм человека и природы, но также провозгласило, что это Бог повелел человеку использовать природу для собственных нужд. На уровне повседневной жизни это имело любопытные последствия. В древности каждое дерево, каждый росток, каждый ручеек или холм имели своего гения-покровителя. Эти духи были доступны для человека, но отличались от него; кентавры, фавны и русалки демонстрируют свою амбивалентность. Прежде чем срубить дерево, разрыть холм или запрудить поток важно было умиротворить духов этого места, и поддерживать потом эту умиротворенность. Разрушив языческий анимизм, христианство сделало возможным эксплуатацию природы с полным безразличием к чувствам природных объектов. Часто говорят, что церковь заместила анимизм культом святых. Верно, но функционально культ святых отличен от анимизма. Святой не обитает в природном объекте; у него могут быть особые убежища, но сам он принадлежит небесам. Более того, святой является человеком; к нему можно обращаться на человеческом языке. Кроме святых, у христианства есть еще ангелы и демоны, унаследованные у иудаизма и, может быть, косвенно у зороастризма. Но они не менее мобильны, чем святые. Духи, живущие в природных объектах, которые прежде защищали их от человека, исчезли. Была утверждена монополия человека на одухотворенность, и старые препятствия к эксплуатации природы исчезли». (Lynn White, Jr., «The Historical Roots of our Ecologic Crisis», Science 155: 1205; 10 March 1967).] Скорее, следует подчеркнуть ряд относящихся к нашей теме непротиворечивых аспектов. Вебера интересовали не столько символическое содержание протестантизма и не его учение, а те виды социального поведения, развитию которых благоприятствовала эта религия. Бесспорно, что протестантизм поощрял и легитимизировал специфически капиталистические образцы поведения, благоприятные для рыночного успеха. Нет оснований сомневаться и в том, что в долгосрочной перспективе результатом реформации стало все большее отдаление религии от сферы бизнеса. Протестантизм санкционировал высокую степень ответственности индивидуума в области морали и уменьшил власть священнослужителей; торговцы-протестанты смогли освободиться от церковных ограничений, разумность и полезность которых не подтверждалась их собственным опытом. В таких обстоятельствах католические священники просто не могли отстаивать доктрины, способные толкнуть к протестантизму самых преуспевающих прихожан. Церкви все больше приходилось смиряться с тем, что для нее хорошо все то, что хорошо для мира коммерции. Сэр Джон Хикс отмечает относительно запрета на взимание процентов:
    …появление банков свидетельствовало о том, что запрет на ростовщичество рушится, по крайней мере, в некоторых областях деятельности. Следует подчеркнуть, что это началось задолго до протестантства; если «протестантская этика» и имеет к этому отношение, то лишь такое, что практика создала этику, а не наоборот. [John Hicks, A Theory of Economic History (New York: Oxford University Press, 1969), p. 78-79. Краткий обзор приемов, с помощью которых торговцы обходили запрет на взимание процентов, см.: Braudel, Wheels of Commerce, pp. 559-566. Бродель также обсуждает, в какой степени Кальвин принимал практику взимания процентов, pp. 568-569.]
    Таким образом, церковное руководство, что бы оно ни думало о методах бизнеса, было вынуждено постепенно отказаться от претензий на регулирование или прямое направление повседневной деловой жизни. Одним словом, в XVI и XVII веках деловая жизнь секуляризировалась. При этом сильно выросла степень ее независимости от церковных властей. Постепенно религия превратилась из силы, сдерживавшей капиталистическое развитие, в источник санкционирования и поддержки торгового капитализма, в моральную доктрину, полезную для нормального функционирования поднимающегося мира коммерции. Вопрос не сводился целиком к теологическому содержанию протестантизма или капитализма. Частично дело было в конкуренции между несколькими соперничавшими религиями, которое, так же как и соперничество между национальными государствами, дало предпринимателям возможность убегать от чрезмерного давления.
    Полная оценка исторических взаимосвязей между капитализмом и религией требует не только понимания диалектической природы связи между этими сферами, но и учета изменений в самой церкви. Р. Тоуни отмечает «поразительный» контраст между «железным коллективизмом» кальвинистской Женевы и «спокойным отталкиванием всех традиционных экономических ограничений в Англии после гражданской войны» – и в этом наблюдении он не одинок. [«Дух капитализма стар как сама история и, вопреки некоторым утверждениям, не является порождением пуританизма. Но он нашел в ряде аспектов позднего пуритантства источник энергии, который тонизировал и укрепил этот уже достаточно сильный дух. На первый взгляд, невозможен контраст более разительный, чем контраст железного коллективизма, почти военной дисциплины, беспощадной и жестокой суровости, которые были установлены в Женеве Кальвином и воспроизведены, пусть и в более мягких формах, его учениками в других местах, и спокойного отклонения всех традиционных ограничений экономической деятельности, характерного для английской деловой жизни после гражданской войны. На деле повсюду наличествовали те же составляющие, но смешанные в разных пропорциях и имевшие в разное время разную температуру. Подобно чертам индивидуального характера, которые раскрываются с достижением зрелости, скрытые в пуританизме тенденции, позднее сделавшие его союзником любого движения против контроля экономической деятельности, осуществлявшегося во имя общественной нравственности или ради общественных интересов, не проявлялись до тех пор, пока не созрели политические и экономические условия для их роста. И когда такие условия возникли, трансформация произошла не только в Англии. Во всех странах одинаково – в Голландии, в Америке, в Шотландии и в самой Женеве – социальная теория кальвинизма прошла через тот же процесс развития. Она началась как опора авторитарной регламентации. И она стала главным двигателем почти утилитарного индивидуализма. Если социальные реформаторы XVI века могли славить Кальвина за жесткость устанавливаемого им экономического режима, то в период реставрации в Англии их наследники либо порицали его как отца вседозволенности в экономической жизни, либо превозносили кальвинистские общины за дух предпринимательства и свободу от древних предрассудков в области экономической нравственности. Настолько мало знают те, кто берется направлять стрелы духа, где они запылают». (R. H. Tawney, Religion and the Rise of Capitalism, New York: Harcourt, Brace & Co., 1926, pp. 188-189). Бродель приписывает те же взгляды Зомбарту (см.: Wheels of Commerce, p. 568).]
    О непоследовательности протестантизма свидетельствуют противоречия между двумя (среди многих других) течениями протестантской мысли, а также сочетание изменившегося морального восприятия и определенной интеллектуальной нечувствительности к смыслу перехода от интегрированного общества к плюралистическому. Протестантизм подчеркивал, что спасение зависит от личности. Усердный труд, вынуждаемый контролем общества, и щедрость благотворителя, за которым охотится сборщик налогов – не продвигают ни на шаг к спасению души. В то же время протестантские проповедники и церкви считали своим долгом учить и служить образцом для своей паствы, всегда были готовы поговорить о заблуждениях прихожан и не слишком колебались, когда дело доходило до изгнания заблудших овец из общины. Между XVI и XIX веками средние классы усвоили ту точку зрения, что «традиционные ограничения экономической деятельности» есть насилие со стороны упадочной аристократии. При этом сохранялись обе вышеотмеченные идеи протестантизма, и пасторы не оставляли без внимания то, что считали излишествами деловых людей XIX века. Они сыграли существенную роль в принятии первого в Англии фабричного законодательства. Но впоследствии специализация деловой жизни зашла так далеко, что деловые люди стали не более чувствительны к моральным увещеваниям пасторов, чем люди науки, искусства, музыки или литературы. Тоуни мог бы столь же основательно (или неосновательно) противопоставить «железный коллективизм» пуританской Англии «спокойному отталкиванию всех традиционных ограничений» в литературном мире, которое было свойственно английской литературе «после гражданской войны» – в период драматической реставрации.
    Возникший в XVI веке протестантизм не предвидел экономического учения Адама Смита. Протестантизм вообще не являлся экономической доктриной. Но он наделил торговцев идеей личной моральной ответственности, не нуждавшейся в санкции церкви, а также нормами нравственности, в которых на первом плане были прилежание, бережливость, честность, выполнение обязательств – качества очень важные для институтов капитализма. Поднимавшееся купечество и автономная система хозяйственной жизни (подобно любой другой большой и автономной социальной системе) нуждались в подходящих системах моральных и этических норм. В той мере, в какой протестантизм был в этом отношении адекватнее, чем католицизм, он способствовал росту капитализма.
    Следует упомянуть и другое вероятное следствие реформации. Утверждали, что сокращение расходов на церковь, подобно сокращению военных расходов, благоприятно для промышленного роста. Церковные расходы в Англии сократились после обращения Генриха VIII в протестантизм, и то же было в других протестантских странах. С этим связано и то, что в католических странах значительная часть земли принадлежала церковным организациям, а потому была исключена из обычного торгового оборота. С переходом к протестантизму и изъятием этих земель они стали доступны для коммерческой эксплуатации. Джон У. Нэф следующим образом описывает это:
    Разрыв Генриха VIII с Римом (вскоре после изъятия собственности монастырей и других религиозных конгрегаций) и вызванное этим сокращение численности и богатства священнослужителей создали к началу елизаветинской эпохи, то есть задолго до обострения конституционной борьбы, благоприятные условия для промышленного роста. После конфискаций 1536 и 1539 годов доля национального дохода, расходуемого на церковные нужды, была в Англии гораздо меньше, чем в предыдущие восемь веков. Ничего подобного не было в странах, оставшихся католическими. Во Франции церковь сохраняла всю свою собственность и число церковников не уменьшилось. В Испании и испанских Нидерландах совокупное число монахов, монахинь и священников выросло.
    Частичная конфискация церковной собственности в Англии (и в других протестантских странах, в особенности в Швеции, Дании, Шотландии и Голландии) облегчила частным предпринимателям доступ к земле и минеральным ресурсам. [Nef, War and Human Progress, pp. 15-16]
    Воздействие реформации на долгосрочное перераспределение богатств между церковью и классом капиталистов не ограничилось конфискацией церковной собственности: кальвинистская доктрина о предопределении и святости труда предполагала, что капиталисты могут сохранять собственность для своей семьи вместо того, чтобы дарить или завещать ее церкви.
    Меркантилизм
    Мы переходим к важнейшему институциональному изобретению, которое смягчило переход от феодализма к капитализму и проложило путь современному капитализму. Речь идет о союзе между правительствами и коммерсантами. Совокупность соответствующих политических решений и стратегий известна как политика меркантилизма. [Более подробный обзор меркантилизма см. в следующих работах: Eli F. Heckscher, Mercantilism, 2 vols., 2d rev. ed., (London: George Alien & Unwin, 1955); Charles H. Wilson, «Trade, Society and the Staple», в The Cambridge Economic History of Europe, E. E. Rich and C. H. Wilson, eds., vol. 4, The Economy of Expanding Europe in the Sixteenth and Seventeenth Centuries, chap. 8.] Исторически меркантилизм был важен для развития и поощрения торговли в условиях, когда еще были сильны традиции и институты феодализма.
    В период укрепления монархий правительства являлись в первую очередь центрами военного могущества, а основной экономической предпосылкой существования этих центров военной мощи было золото на покупку оружия (часто за рубежом) и на содержание войск. Испания получала золото из Нового Света. В других странах внутренние источники золота принадлежали подданным, но раз изъятые и потраченные, они иссякали. Меркантилистское решение заключалось в том, что нужно продавать за границу больше, чем закупать там, а разницу получать золотом. Допустимым считался импорт сырья для производства экспортных товаров и получения прибыли, хотя меркантилисты в целом относились к импорту без восторга. И лучше всего, если можно было получать сырье из колоний, не платя иностранцам в золоте.
    Для получения наибольшего дохода от экспорта меркантилистская теория рекомендовала использовать монополии, так чтобы не возникали ситуации, когда, например, французские торговцы конкурируют друг с другом и в итоге сбивают цены на французские продукты на иноземных рынках: Равным образом монополизация импорта предотвращает опасность того, что конкуренция между импортерами вздует цены на иноземные товары. Предоставление такого рода монополий превращало монархов и их влиятельнейших придворных в союзников торговцев. Благодаря этому носители политической власти получали личную долю в прибыли торговых и производящих предприятий. Теоретически все это звучит ужасно и на практике выливалось в коррупцию, но распространенность и сила политики меркантилизма оказались достаточными, чтобы вызвать упадок итальянских и ганзейских городов, которые утратили принадлежавшие им с XII века господствующие позиции в торговле.
    Легче понять ситуацию, если не считать практику отражением принципов меркантилизма (которые были разработаны на основе уже сложившейся практики), а видеть в ней пережиток феодализма и элемент борьбы монархов за право налагать налоги без согласия парламента. В феодальном обществе право на торговлю предоставляли и подтверждали хартии соответствующего сеньора. Ярмарки существовали в силу его милостивого разрешения, и права гильдий на занятия промыслами имели тот же источник. Когда право на взимание налога оспаривалось, продажа таких хартий была источником средств. Платежи за их выдачу могли быть одноразовыми, в виде регулярных налогов или смешанными. Длительное время важнейшим источником средств для британской короны были налоги на монополизированную купеческой компанией торговлю шерстью. Благодаря тому, что члены правящего класса участвовали в прибылях, довольно странная практика новых национальных государств, направленная на одновременное ограничение импорта и предоставление исключительных торговых привилегий своим подданным, сыграла значительную роль в создании свободного купечества, имевшего право – в рамках многочисленных хартий – торговать на собственных условиях.
    Важно отметить, что предоставление монополий нередко имело целью улучшение возможностей для создания новых отраслей. В частности, Англия превратилась из экспортера сырья в экспортера готовой продукции в немалой части благодаря тому, что возможность получения монопольных привилегий привлекла в страну фламандцев и других иммигрантов. Уже в 1331 году монопольные преимущества были дарованы ткачам, а потом и многим другим. Согласно Норту и Томасу [North and Thomas, Rise of the Western World, pp. 152-153], при Елизавете были дарованы 55 патентов на монополию, в том числе 21 патент – иностранцам или натурализовавшимся иммигрантам.
    Глядя через столетия, нелегко оценить факторы, приводившиеся в действие актом предоставления монополии. Благодаря этому, в частности, королевские правительства превращались в сторонников расширения торговли, не обязательно принципиальными, может быть, целиком из корыстных побуждений. Торговые монополии были чем-то вроде учебного пособия, как если бы их изобрели специально для того, чтобы на конкретном примере и быстро показать королевским правительствам выгоды роста торговли. Ко временам Адама Смита урок был уже хорошо усвоен, и он потребовал устранения учебного пособия. Но партнерство между правительствами и капиталистами сохранилось – в форме лицензий и патентов, или в форме особых механизмов военных поставок, и эти учебные пособия широко используются в странах третьего мира.
    Политическая раздробленность Европы как источник роста
    В свете вышерассмотренной практики меркантилизма кажется несомненным, что развитие капитализма на Западе было в немалой степени обязано раздробленности Европы на множество суверенных образований. Не было единой фирмы «Европа Инк.», но зато было множество мелких «монархия Инк.», «княжество Инк.», «город-государство Инк.». Важным фактором преодоления наследственного отвращения деревенской военной аристократии к новому классу торговцев была конкуренция между лидерами возникавших национальных государств, каждый из которых дорожил возможностью получать со своих торговцев налоги и кредиты и при этом сознавал политическую опасность того, что у соседей будет больше денег для финансирования вооруженных сил. Если бы торговцам противостояла политическая монополия, им не хватило бы средств на выкуп свободы торговать.
    Известны империи, которые управляли районами, в культурном и хозяйственном отношении не менее разнообразными, чем Запад, и при этом не Ослабившие политического контроля над торговлей. В этих империях, отличавшихся полной консолидацией политической власти и незначительностью внутренней конкуренции за патронаж над торговлей, сопоставимого ослабления политического контроля не было. Впрочем, не было и сопоставимого развития торговли.
    В главе 3 мы упоминали о китайской империи, которая располагала более совершенными технологиями, чем Запад, и весьма развитой государственной бюрократией. Возможным объяснением того, почему совершенная китайская технология не стала основой экономического роста, является рациональность китайской системы отбора чиновников, которая вела к концентрации власти, тогда как в Европе власть была распылена между крупными землевладельцами.
    В области технологии китайцы были склонны замирать по достижении некоего уровня. Как только удавалось изобрести и освоить хороший способ делать что-либо, этот метод обращался в привычку, совершенно недоступную изменениям. Неправильно представлять дело так, что китайские изобретения имели целью только получение удовольствия или развлечение императорского двора. Китайские джонки, водяные колеса и компас были полезными и широко использовавшимися изобретениями. И в Китае, и на Западе всегда были те, кто нес убытки от внедрения технологических новшеств, и они время от времени пытались яростно противостоять появлению новшеств. В Китае такие люди пользовались безоговорочной поддержкой мандаринов, которые ничего лично не получали от внедрения технологических новшеств и не желали, чтобы технологические новшества как-нибудь разрушили статус-кво, Несмотря на этот консерватизм, техника и экономика в Китае, скажем, в XV столетии были развиты лучше, чем на Западе. Но отбор только тех изменений, которые никого чувствительно не затрагивают, ведет к страшному замедлению технического и экономического прогресса.
    На Западе конкурирующие центры политической власти были крайне заинтересованы в технологических изменениях, обещающих торговые или производственные преимущества и рост правительственных доходов, а потому и опасались того, что соседи опередят их во внедрении новинок. Как только стало ясно, что рано или поздно кто-либо из конкурентов выпустит джинна из бутылки, идея, что власть может противоборствовать технологическим изменениям и отстаивать статус-кво, более или менее исчезла из западного сознания. Так что может быть не случайным совпадение, что современная Япония, первая адаптировавшая западные экономические институты, также возникла на основе политически раздробленного феодального общества.
    Китайский опыт позволяет заключить, что в Европе именно запоздалое развитие государственной бюрократии – родичей китайских мандаринов – помогало держать открытыми возможности капиталистического развития. Отмеченное Нидхемом различие между ценностями торговцев и мандаринов очень напоминает наблюдавшееся позднее различие ценностных установок торговцев и прусских, французских или английских чиновников. Европейские чиновники слишком поздно овладели властью и не смогли предотвратить рост капитализма; у них осталась единственная возможность реализовать ценностные установки мандаринов – постепенно, в фабианской манере распространять власть на не слишком подвижные и энергичные, не способные сопротивляться сферы капитализма.
    Загадка Китая – сочетание передовой технологии и отсутствия экономического роста – является частью более общего вопроса о соотношении имперской политической структуры и экономического роста. Китайская империя была лишь одной из ряда империй, не сумевших найти путь от бедности к богатству. Не умея обеспечить устойчивый рост, эти империи всегда приходили в упадок. Ростоу считает причиной упадка спесь, толкавшую империи к войнам, истощавшим ресурсы до такой степени, что рост сменялся упадком:
    В этих традиционных империях главным было то, что они не могли обеспечить устойчивый рост. Периоды подъема сменялись периодами упадка. Типичнейшей причиной упадка были войны. Если возможность войны и небольшие военные предприятия способствовали модернизации общества, то большие и длительные войны требовали ресурсов больше, чем общество могло производить, что давало толчок, саморазвивающемуся процессу экономического, политического и социального упадка. Быстрый упадок Афин в V веке до нашей эры и медленное перемалывание западных областей римской империи являются классическими примерами этого процесса. Его же можно наблюдать в периоды исчезновения некоторых китайских династий, да и в других местах. [W. W. Rostow, «The Beginnings of Modern Growth in Europe: An Essay in Synthesis», Journal of Economic History 33 (September 1973): pp. 548-549]
    Вполне возможно, что условием устойчивого экономического роста является торговля между рядом соперничающих государств, каждое из которых слишком незначительно, чтобы мечтать об империалистических войнах, и слишком боится экономической конкуренции других государств, чтобы пойти на экономическое истощение собственных ресурсов. В XIX и в начале XX века политические традиции американского федерализма и тогдашние толкования конституции резко сужали возможности федерального правительства вмешиваться в экономику, а правительства штатов боялись экономической конкуренции других штатов. Совместимо ли конституционное преобразование США в классическую империю с бесконечным устойчивым ростом экономики – это, конечно, очень животрепещущий и противоречивый вопрос. Тот же вопрос возможен относительно СССР, где финансирование имперских амбиций сильно тормозило экономический прогресс.
    Заключение
    При попытке понять источники экономического роста Запада первыми в голову приходят не институциональные изобретения, а технологические. Однако новые институты, бесспорно, способствовали экономическому росту Запада, а в некоторых случаях их вклад был решающим. По мере обособления экономической сферы деятельности, ей пришлось изобретать собственные институты, и порой это происходило во взаимодействии с миром политики.
    Поражает тот факт, что возникновение институтов капитализма было так сильно связано с реалиями городской жизни. Тесная связь между торговлей и урбанизацией вновь и вновь проявляется в развитии институтов торговли, которые были изначально и городскими. В эпоху медленных средств связи несемейные формы предприятий могли возникать только в городах, где наличествовали ресурсы знаний и умений, достаточные для создания торговых предприятий. Поразительным примером городского развития является страхование, поскольку разделение риска между многими торговцами делается возможным, когда на рынке одного города – будь то Лондон, Флоренция или Амстердам – торгует много купцов. Даже правовое принуждение к выполнению торговых договоров возможно только в общине, где количество контрактов и количество конфликтов оказываются достаточно большими, чтобы стало возможным поддержание специализированной корпорации судей, адвокатов и правоведов. Переход от передаточных векселей к депозитным банкам вряд ли был бы возможен, если бы банкиры не получили доверие торговцев сначала в своем городе, а уж потом и в других местах. Первоначально разделение Европы на национальные государства имело мало связи с городской жизнью, но благорасположение итальянских городов-государств, а позднее Амстердама и Лондона к торговле, к которой тогда в других местах относились настороженно, подтолкнуло экономическое развитие.
    Происшедшие в XVI веке изменения религиозных верований не были специфически городскими явлениями, и их роль в становлении капитализма была предметом длительного спора. Вследствие действия рыночных институтов почти каждый оказался одновременно в положении и кредитора, и должника, и возникла нужда в системе нравственности, объединяющей обязательность, ответственность при выполнении и прилежание. Не исключено, что моральная система протестантизма лучше соответствовала нуждам экономического роста, чем старое учение католицизма. Можно указать, что торговцы Лондона и Амстердама добились большего доверия у торговцев других городов, и их операции приобрели больший размах, чем когда-либо имели торговцы Венеции, Генуи, Милана или Флоренции. Но достижению этого конечного результата способствовало слишком много разных факторов, чтобы можно было приписать все или почти все одному моральному превосходству, с чем еще и не все согласятся. Важно то, что экономика получила свою систему морали, которая, при всех ее достоинствах и недостатках, дала торговцам как социальной группе основания, чтобы действовать как автономная социальная группа и игнорировать поучения посторонних, не испытывая при этом чувства вины. В плюралистическом обществе каждая сфера деятельности нуждается в собственной системе морали, которая также является предметом критики извне и также остается неуязвимой для такой критики – компетентной или поверхностной.
  12. РАЗВИТИЕ ПРОМЫШЛЕННОСТИ: 1750-1880
    Представление о том, что богатство Запада проистекает из его технологических достижений, почти всегда соседствует с мнением, что важнейшая из технологий – система массового производства, воплощенная в фабричной системе. Поэтому, как только страны третьего мира освободились от колониализма, они бросились обзаводиться современными заводами – то есть делать то же самое, что и Советский Союз полвека назад, приступая к своим пятилеткам.
    Однако на Западе развитие коммерции и коммерческих институтов, обобщенно рассмотренное в главах 3 и 4, предшествовало развитию современных индустриальных институтов. К тому же, фабрики никогда не были главным местом занятости для западных работников. Совокупное число работников сельского хозяйства, лесопильной и лесодобывающей промышленности, транспорта и систем связи, служащих банков, оптовой и розничной торговли, работников сферы образования и здравоохранения, ремесленников и людей искусства, адвокатов и государственных служащих всегда равнялось числу фабричных рабочих или превосходило его.
    При изучении развития промышленных институтов следует помнить и о гораздо более сложных обстоятельствах. Во всех западных странах физическая совокупность производственных мощностей постоянно изменяется. Состав этих мощностей в каждый данный момент чрезвычайно важен, но он подобен одному кадру на кинопленке: сам по себе он не передает действия, а именно его нужно объяснить, только действие обещает экономический прогресс для незападных стран. Западная промышленность есть система для порождения изменений, которая порой создает новые рынки, порой реагирует на них, постоянно применяется к новым источникам и условиям поставки топлива и сырья, осваивает новые технологии, а порой и создает их, и всегда занята обновлением и перестройкой своих производственных мощностей, которые гораздо более изменчивы, чем это может показаться. Есть нечто восхитительное в физическом оборудовании гигантских заводов, в дыме труб, в гуле машин и вымуштрованности рабочих. Следует постоянно напоминать себе, что для экономического роста важна система институтов, которая делает весь этот производственный механизм – при всей его внушительности – чем-то временным. Заброшенные фабрики XIX века на реках Новой Англии и опустевшие, ржавеющие сталеплавильные заводы Среднего Запада, не говоря уже об отдельных восстановленных и превращенных в музеи кузницах и часовых мастерских – все то, откуда мы ушли, – говорят нам не меньше об источниках развития Запада, чем самые современные роботизированные заводы, – чем все то, к чему мы переходим сейчас и от чего, конечно же, откажемся потом. Все это кадры единого фильма.
    В этой главе нас будет занимать период от 1750 до 1880 года. Начиная с 1750 года, фабричная система производства постепенно становится господствующей в большей части промышленности Запада. Она изменила отношения между людьми на работе и перенесла рабочие места из жилищ на фабрики – что имело, по-видимому, еще более значительные социальные последствия. Перемещение труда под крыши фабрик было практически завершено к 1880 году, но большая часть коммерческих и промышленных предприятий, за исключением банков и железных дорог, оставалась по-прежнему в руках индивидуальных собственников или товариществ. Столь характерные для современной хозяйственной жизни Запада промышленные корпорации, эти разнообразные по размерам и структуре предприятия, возникли после 1880 года и будут рассмотрены в главах 6 и 7.
    Между 1750 и 1880 годами уважение западных правительств к независимости хозяйственной сферы стало буквально своего рода идеологией. Если не считать таких спорадических вмешательств, как британское фабричное законодательство и бисмарковская система социального страхования, правительства были готовы оказывать содействие только в ответ на просьбу. Налоги мирного времени были невелики, а деньги сравнительно стабильны. С другой стороны, имели место войны, особенно наполеоновские войны 1790-1815 годов, а также множество социальных волнений.
    Не все, но большая часть революционных изменений в западной промышленности и на транспорте между 1750 и 1880 годами могут быть возведены к одному организационному и двум технологическим изобретениям. Первое – это переход от системы ремесленных мастерских к фабричному производству. В разных отраслях этот переход имел свои формы. В некоторых случаях фабричное производство не без выгоды для себя начинали те же фирмы и те же люди, что прежде функционировали как ремесленные. В других случаях это делали новые фирмы и новые люди, которые замещали своих предшественников, далеко для них небезболезненно. В небольшом числе отраслей фабрики так и не сумели вытеснить ремесленные мастерские. Фабричная организация оказалась непригодной для больших секторов хозяйства, в том числе для транспорта, оптовой и розничной торговли, банковского и страхового дела, для издательств, свободных профессий и искусств, и реакция этих секторов на изменения заключалась главным образом в интенсификации дела и в сокращении отпускных цен на товары и услуги.
    Первым из двух грандиозных технологических изменений было изумительное возрастание использования силы воды и пара в фабричном производстве и пара – для водного и сухопутного транспорта. По крайней мере, в текстильном и металлургическом производствах высшим достижением промышленной революции стало использование паровых двигателей – для преобразования получаемой из угля энергии в паровую и приведения в действие разных машин. Революционным в промышленной революции было, главным образом, простое увеличение количества производимых продуктов; основным объяснением этого расширения объемов производства было соответствующее, а может быть, и еще более значительное увеличение количества прилагаемого к производству физического труда. Мы увидим, что есть немало оснований усомниться в том, что сами по себе преимущества фабричной организации были важны за пределами немногих отраслей, но как устройства, способствующие использованию механической энергии в производстве благ, фабрики были вне конкуренции.
    Вторым из двух плодотворных технологических новшеств была замена дерева, как конструкционного материала, железом и сталью. Эта замена увеличила размеры, повысила продолжительность эксплуатации, точность изготовления и сложность устройства широкого круга изделий – от швейных машин до судов.
    Социальные и политические последствия этих изменений в промышленности и на транспорте были существенно усилены двумя не менее важными изменениями в других сферах жизни западного общества. Во-первых, быстро увеличивалось население Запада. Во-вторых, постепенно совершенствовались методы сельскохозяйственного производства, что вело к высвобождению сельскохозяйственных работников и лишало этот сектор занятости его традиционной роли главного источника рабочих мест для растущего населения.
    Если бы рост городского населения в достаточной степени опережал увеличение сельского, то вполне возможно, что спрос на продукты питания обгонял бы рост предложения рабочих рук в деревне, и, благодаря этому, обеспечил бы рост заработной платы в сельском хозяйстве, так же как он на деле обеспечил расширение обрабатываемых площадей и рост цен на землю. Но такого везения у западных сельскохозяйственных работников не было. Рост сельскохозяйственного населения был более чем достаточен, чтобы обеспечить растущие нужды городов в продуктах питания. В Англии понижательное давление на заработки сельскохозяйственных работников усиливалось огораживанием земель, которые прежде использовались работниками для выпаса своего скота. В огораживании отразились одновременно два обстоятельства: рост населения толкал вверх цены на землю, а рыночная цена сельскохозяйственного труда падала, и поэтому у землевладельцев были более доходные способы использования земли, чем предоставление ее своим работникам. Совместное воздействие роста сельскохозяйственного населения и сокращения занятости в сельском хозяйстве понуждало западное общество к урбанизации, а для многих сельскохозяйственных работников в Англии и других западных странах оно обернулось тяготами длительного экономического и социального приспособления. Именно это соединение факторов было в значительной степени причиной нищеты в Англии и других странах Запада, которая заметна еще и в XIX веке.
    Сегодня уже очевидно, что новые фабрики и города были не источником трудностей, а одним из основных способов разрешения важнейшей для Европы проблемы: обеспечить занятость растущему населению за пределами сельского хозяйства. Но в то время люди видели все иначе; они считали фабрики и города ужасными и разрушительными и тогдашняя литература наделила британскую текстильную промышленность образом врага, разрушающего старые социальные взаимосвязи и ценности, порождающего нищету и убожество.
    Наше толкование западного промышленного развития противоречит и другому распространенному мнению, что экономический прогресс в 1750-1880 годах был оплачен ценой невероятных жертв со стороны не только рабочих, но и многих капиталистов, которые ограничивали себя ради накопления капитала, нужного для возрастания промышленности. На самом деле, есть хорошие основания полагать, что работа на фабриках была гораздо привлекательней для рабочих, чем возможные альтернативы, которыми они предположительно жертвовали, из чего, однако, не следует, что в фабричной работе было что-либо само по себе привлекательное. Что касается капиталообразования, то институциональный и технологический прогресс создавал богатство, которого хватало одновременно на увеличение капиталов для промышленности и на рост потребления капиталистов – и порой это последнее казалось тогдашним социальным консерваторам скорее скандальной роскошью, а не добровольной аскезой. История промышленной революции не подтверждает представления, что скудное настоящее есть необходимое или даже только желательное вступление к славному будущему.
    Предшествующее состояние промышленности
    К 1750 году уже три столетия постепенного расширения рынков сопровождались соответствующим ростом сельскохозяйственного и ремесленного производства. Хотя в этот период ничего подобного будущим фабрикам не появилось, возникшая в английской текстильной промышленности система, при которой торговцы текстилем снабжали сельчан сырьем и закупали их продукты, свидетельствовала о растущем давлении на организацию традиционных производств со стороны расширяющихся рынков.
    За эти три столетия не было недостатка в изменениях конечных продуктов производства, хотя только изредка такие изменения были результатом не изменения вкусов, а совершенствования технологии. Почти все изменения относились к предметам потребления феодалов, богачей и церкви. Например, в архитектуре в конце XV века начался переход от средневековых к классическим формам. К концу XVII века полностью изменился облик церквей, дворцов, особняков, казарм и даже торговых фасадов, но не изб и не хижин. Легко проследить изменение повозок от громоздких безрессорных возков елизаветинского периода до гораздо более удобных и изящных экипажей конца XVIII века, но ведь мало кто пользовался каретами. Одежда изменилась, но в 1750 году использовались в основном те же материалы, что и в 1450 году.
    Приблизительно до 1880 года областью важнейших технических достижений западной промышленности была механика. Необходимые для нее умения и навыки развились в значительной части благодаря всеобщему интересу к измерению времени, возбужденному городскими часами средневековья. Уже в XVI веке появились страстные коллекционеры часов; говорят, что у императора Карла V было 3 000 часов. Изобретение телескопа и коперниковская революция в астрономии в XVII веке дали стимул к повышению точности часов. Часовые мастера, мучаясь над проблемой повышения точности и создания небольших по размеру часовых механизмов, обеспечили прогресс западного знания в области точного машиностроения; воздействия температурных изменений на различные материалы; трении и последствий неправильного использования зубчатых передач, рычагов, храповиков, пружин и других частей механизмов; выбора подходящих материалов, смазки и обеспечения продолжительности работы механизмов. К 1750 году, когда промышленная революция должна была вот-вот предъявить спрос на умения и мастерство изобретателей механизмов, конструкции западных часовщиков уже достигли высокого уровня сложности.
    В основном, ранний интерес Запада к малым и большим часам не был ни в каком смысле утилитарным. Чтобы понять причинно-следственные связи в развитии западной механики от хозяйственных потребностей к технологическому ответу на них, следует включить в число хозяйственных потребностей человека причуды, прихоти, моды, восхищение сложными устройствами и тому подобные слабости. Точное время стало символом фабричной дисциплины уже намного позже, чем проявился западный интерес к часам. Не носившее утилитарного характера восхищение часами было свойственно не только Западу. Китайские чиновники охотно принимали их в подарок от торговцев, и стали жадными коллекционерами часов, хотя никак их на практике не использовали. Даже средневековые башенные часы были скорее предметом украшения, чем полезным устройством. Что же касается покупателей небольших часов, то ими были почти исключительно либо ценители красоты и изящества, либо коллекционеры и модники. Возникновение этого рынка оказалось большой удачей, потому что небольшие часы бросали больший вызов умению и искусству мастеров, чем башенные и настенные, и поэтому они в большей степени способствовали прогрессу точной механики.
    Интерес к часам питался любовью к прекрасному или к астрономии, но за одним исключением: морские хронометры. Почти до конца XVIII века моряки не располагали надежными и точными методами для измерения долготы, и в результате много кораблей, человеческих жизней и грузов погибло на отмелях и рифах, которые, как предполагалось, отстояли на много миль от места катастрофы. С помощью инструментов XVIII века можно было с достаточной точностью определить зенит, – время, когда солнце достигает максимальной высоты над горизонтом. Для этого необходимы были часы, которые бы аккуратно показывали время на долготе 0_, чтобы моряки могли сравнить время местного зенита с показателями хронометра и вычислить свою долготу: каждый час разницы во времени соответствует 15_ долготы. В XVIII веке точность часов зависела от маятника, который не был надежным на такой неустойчивой платформе, как корабль. «Долгота была великой тайной той эпохи, загадкой для мореплавателей, вызовом для ученых, камнем преткновения для королей и государственных деятелей. Она дразнила воображение не меньше, чем живая вода и философский камень, только долгота-то была реальностью» [David S. Landes, Revolution in Time (Cambridge: Harvard University Press, 1983), p. 111].
    Позднее, в XIX веке, точные часы потребовались и железным дорогам и пассажирам, чтобы попасть на станцию вовремя. [«Железнодорожные компании и их служащие были просто обречены на то, чтобы превратиться в крупнейших потребителей часов, но сильнее всего были затронуты машинисты, которым не только следовало знать точно часы и минуты, чтобы выдерживать график движения, но требования и особенности мира железных дорог совершенно изменили их представление о времени». (там же, с. 285)] Высокоточные часы стали символом статуса, их гордо носили люди, не имевшие никакого отношения к фабричной дисциплине. Наручные и настенные часы и время стали важной частью фабричной жизни. Когда машинный ритм создал рабочий день, измеряемый часами труда и оплачиваемый по часам, время превратилось в деньги. Это время отличалось от сельскохозяйственного ритма, задаваемого сменой сезонов, движением солнца, сменой погоды и потребностями животных. Это время отличалось и от ритма жизни ткачей-надомников, для которых деньгами было не время, но готовый продукт. [См.: Е. Р. Thompson, «Time, Work-Discipline, and Industrial Capitalism», в Past and Present, N 38: pp. 56-97. В надомной текстильной промышленности рабочие дни приходились на последние три-четыре дня недели: «святой понедельник» был нерабочим днем. «Ритм жизни определялся чередованием периодов усиленного труда и праздности, поскольку люди сами распоряжались своим трудом» (там же, с. 73). Под «праздностью» моралисты того времени обычно подразумевали «пьянство», что было до известной степени справедливо.]
    В XVII веке западная наука сделала поворот, имеющий отношение к развернувшейся позднее промышленной революции (этот поворот в науке будет подробнее рассмотрен в главе 8). Научные методы стали экспериментальными: ученые были настроены на то, что, наблюдая за природой или проводя контролируемые эксперименты, надо учиться на собственном опыте, все гипотезы стали подлежать экспериментальной проверке. Как правило, в период промышленной революции к изобретениям приходили путем проб и ошибок. Однако, зачастую, изобретатели были скорее людьми терпеливыми и хитроумными, чем образованными. Изобретателю приходилось настраиваться не на внезапное озарение – «эврика», но на мучительную борьбу с малыми погрешностями, которые следовало устранить, чтобы машина заработала. Греки также были изобретательны, но греческий опыт не оставил нам ничего похожего на те три десятилетия, которые прошли между первым и четвертым – удачным! – хронометрами Джона Харрисона. (Плотник Харрисон изобрел первый хронометр, успешно прошедший испытания морем.) Представление, что поиски истины не завершены, пока они не верифицированы экспериментом, сделало почтенной настойчивость изобретателя, укрощающего необъяснимое поведение хлопковых волокон, сражающегося с протекающим поршнем, с малыми колебаниями состава железной руды, предназначенной для плавильных печей, с неравномерностью химического состава металлических частей, резко изменяющих размер при изменении температуры.
    Всеобщий рост – требование фабричной системы
    Фабричная технология и резкий рост объемов производства не могли быть достигнуты изолированно. Нужны были параллельные изменения в производстве сырьевых материалов, в методах транспортировки сырья и готовой продукции, в оптовой и розничной торговле, в банковском деле и в страховании. Мы уже упоминали, что изменения в сельском хозяйстве породили избыток рабочих рук, для которых новая промышленность была своего рода выходом. В то же время изменения в сельском хозяйстве были неотделимы от роста других секторов экономики, поскольку умножающееся число работников в этих секторах следовало кормить.
    Хотя паровой двигатель сыграл ключевую роль в переходе к фабричному производству, впервые его широко применили для выкачивания воды из шахт, а значит, для увеличения добычи угля. Это был вклад в расширение производства топлива и сырья, нужных для увеличения производства готовых продуктов. Паровой двигатель уже использовался в фабричном производстве, когда он превратился в источник движения кораблей и локомотивов. Примерно с 1830-х годов сооружение железных дорог и строительство фабрик двигалось в тандеме. Это было неизбежно; промышленная революция по необходимости была и революцией на транспорте, в поставке сырья и продуктов питания, в горной и лесной промышленности, в сельском хозяйстве, в торговле оптовой и розничной, в финансовом деле.
    В XIX веке произошла еще и революция в средствах связи. Изобретение телеграфа, прокладка атлантического кабеля в 1859 году, применение паровых двигателей в типографиях (что привело к появлению дешевых книг и ежедневных газет, читатели которых исчислялись сотнями тысяч) революционизировали средства связи задолго до изобретения телефона и радио.
    Мы далеки от предположения, что эти многочисленные и взаимоподдерживающие революции во всех секторах хозяйства XVIII века, особенно в Англии, были результатом счастливых совпадений. Это был ответ на давление расширяющихся рынков, которое прямо и косвенно сказывалось во всех звеньях хозяйства, и эти изменения происходили там и тогда, где и когда экономическая система не только поощряла изобретения и открытия, но также позволяла быстро начать их коммерческое использование. Есть хорошие основания связывать прогресс промышленных технологий в XVIII и XIX веках с давлением экономических сил: в горном деле, в металлургии, в наземном и водном транспорте, в обрабатывающей и лесной промышленности, в сельском хозяйстве своевременно нашлись технологии, адекватные роли этих отраслей в общем процессе роста, так что отставание ни одной из них не стало препятствием к развитию Запада. Но следует помнить и то, что эти совпадения могут быть объяснены тем фактом, что паровой двигатель нашел себе применение в горном деле, в металлургии, в транспорте и в обрабатывающей промышленности.
    Сдвиг к фабричному производству
    Среди всех институциональных сдвигов эпохи промышленной революции сильнее всего бросаются в глаза масштабы процесса: не само изобретение фабричной системы производства, но такое обширное внедрение этой системы, что оно почти неотличимо от изобретения. Предприятия, использующие труд большого числа рабочих для повторяющихся циклов производства, существовали и до того, как Европа перешла от ремесленного производства к фабричному. Венецианский арсенал, на котором строили суда, был одним из примеров; нам известно также о китайском мастере железных дел, на которого задолго до английской промышленной революции работали 2000 работников. Вскоре мы увидим, что английская гончарная промышленность знала фабрики за годы до того, как они начали распространяться в других отраслях. Но если нельзя утверждать, что фабрики есть изобретение времен промышленной революции, то можно заявить, что мало кто из людей Запада мог увидеть фабрику до 1750 года и мало кто мог избежать этого зрелища после 1880 года.
    В начале XIX века большая часть конечных продуктов в Европе и в Соединенных Штатах все еще производилась в таких заведениях, где владелец не был целиком поглощен коммерческими и финансовыми вопросами, – как правило, он по-прежнему был мастером своего дела и лично контролировал все стадии производства. Владельца мастерской называли еще в гильдейских традициях, например, ironmaster или master potter – мастер железных изделий или мастер-горшечник, мастер гончарных дел, и только во второй половине XIX века эти выражения потеряли свой первоначальный смысл – указание на личное мастерство – и стали обозначать: фабрикант железных изделий и т.п.
    Мастерская во многих случаях представляла собой просто дом, где работник и его семья обрабатывали материал, поставляемый оптовым торговцем. Это единство дома и мастерской характерно не только для деревни. Для гильдейской системы было, скорее, правилом, когда мастер жил и работал в одном доме, и там же жили его ученики и подмастерья. Владельцы фабрик, которые немного позднее стали предоставлять своим рабочим жилища (в так называемых фабричных поселках), просто с размахом воспроизвели гильдейскую практику. Оттенок родственности в отношениях к работнику – не чужак, а член семьи мастера – отчасти зависел от размеров предприятия, как и сейчас на фермах. Несомненно, что с самого начала в этих мастерских существовала заметная социальная дистанция между владельцем и его работниками, но появление фабрик резко увеличило этот разрыв. Причина была не только в появлении иерархии надсмотрщиков и управляющих, разделивших хозяина и работников, но и в дифференциации ролей внутри общины. Владелец уже не умел лично осуществить многие специализированные операции, а большая часть работников была совсем уж далека от финансовых и коммерческих проблем, которые целиком поглощали его внимание.
    Трудно оценить влияние того разделения между рабочим местом и жилищем на углубление социальной дистанции между владельцами и рабочими, которое пришло вместе с фабричной системой. Из-за концентрации рабочих в фабричных поселках начали возникать отдельные общины, со своими социальными и политическими союзами, и даже с собственными религиозными сектами [Е. Р. Thompson, The Making of the British Working Class (New York: Vintage Books, 1966)]. До сих пор не оценена огромная заслуга фабричной системы, благодаря которой городские рабочие покинули жилища хозяев и обзавелись собственными, что явилось громадным скачком к большей личной независимости. Но за это достижение пришлось заплатить усилением социальной дифференциации. Представления владельцев и работников друг о друге начали складываться все менее на основе личного знакомства и все более – исходя из расхожих стереотипов, скорее даже карикатур. Последствия этого для организации хозяйственной жизни до сих пор еще не вполне ясны.
    К огорчению любящих обобщения социологов, преимущества и привлекательность фабричной системы по сравнению с ремесленным производством неодинаковы в разных отраслях. Например, производство штампов так и не стало вполне фабричным делом. Самое смелое из возможных обобщений – подчеркнуть, что при переходе к фабричной системе резко возросло широкомасштабное использование механической энергии. Ниже мы затронем результаты перехода к фабрикам для трех ключевых отраслей: металлургии и металлообработки, текстильной и, керамической. Выбор отраслей не случаен. Первые две были важнейшими для промышленной революции, а производство керамики представляет особый интерес, поскольку здесь к фабричным методам обратились несколько ранее, чем в других отраслях, главным образом ради совершенствования организации труда и не подстегиваемые никакими существенными механическими изобретениями.
    Ранние источники энергии: вода, ветер и мускулы
    До изобретения парового двигателя источником энергии служили водяные и ветряные мельницы, тягловые животные и мускулы человека (первыми названы самые дешевые источники). Мощность водяной или ветряной мельницы зависела от ее расположения и размера, но и в XIX веке обычно не превосходила десяти лошадиных сил. [См.: R. J. Forbes, «Power to 1850», chap. 5,vol. 4, History of Technology, C. Singer, J. R. Holmyard, A. R. Hall and T. J. Williams, eds. (New York: Oxford University Press, 1958), p. 148. «По имеющимся данным о водяных колесах XVIII века можно заключить, что их мощность редко превышала 10 л. с., а в среднем составляла только 5л. с. … Крупнейшая серия водяных колес, громадная «машина Марли», была построена по заказу Людовика XIV плотником Реннекином в 1682 году… Потенциальная мощность этих колес составляла 124 л. с., а в действительности они имели мощность не менее 75 л. с». (там же, с. 155) Что касается ветряных мельниц, которые были популярны на ветреных берегах Северного и Балтийского морей и менее популярны в Англии, то «в XVIII веке средняя мощность ветряка составляла 10 л. с». (там же, с. 159). Людовик XIV завел машины Марли, чтобы подавать воду в фонтаны Версаля; нельзя утверждать, что размер этих колес был оптимален с экономической точки зрения, поскольку при строительстве Версаля соображения экономии были не самыми главными.] Количество и производительность машин, которые могут быть приведены в движение с помощью источника энергии такой мощности, не столь велики, чтобы оправдать отделение функций владения и управления от непосредственного участия в производстве. Уже задолго до XVIII века в Англии и в континентальной Европе было много мастерских, получавших энергию от водяных или ветряных мельниц. Водяные мельницы откачивали воду из шахт, снабжали Лондон водой, приводили в движение прядильные машины Аркрайта образца 1759 года (одна из первых машин, революционизировавших текстильное производство) [Julie de L. Mann, Oxford History of Technology, «The Textile Industry: Machinery for Cotton, Flax, Wool, 1760-1850», chap. 10, vol. 4, pp. 277-278], но прежде всего мололи зерно. Уже в 1086 году в Англии Doomsday Survey было зарегистрировано пятьсот зерновых мельниц [A. Stowers, «Watermills c 1500 – c 1800», chap. 7, Singer et. al., A History of Technology].
    На ранних этапах индустриализации и в Британии, и в Новой Англии вода была главным источником энергии. По целому ряду причин Англия немного раньше Соединенных Штатов перешла на паровые двигатели: из-за менее высоких темпов индустриализации Соединенные Штаты не столь быстро исчерпали свои источники водной энергии; в Новой Англии, где первоначально концентрировалась промышленность Соединенных Штатов, имелось изобилие рек и речек; еще одной причиной была узкая специализация британской текстильной промышленности, что благоприятствовало концентрации фабрик, каждая из которых выполняла только одну операцию, в нескольких поселках небольшого района. Благодаря экспериментам Джона Смитона с водяными колесами, результаты которых были опубликованы в 1759 году, и усовершенствованию турбин после 1750 года, методы использования водной энергии были усовершенствованы, и во многих областях производства водяные мельницы еще долго соперничала с паровыми двигателями. [См.: Robert B. Gordon, «Cost and Use of Water Power during Industrialization in New England and Great Britain: A Geological Interpretation», The Economic History Review, 2d Ser. 36, « (May 1983): 240-259. Даже в 1869 году почти 30% потребляемой энергии промышленные предприятия Новой Англии получали с помощью водяных колес. Nathan Rosenberg, Perspectives on Technology (London: Cambridge University Press, 1976), p. 177.] Еще в 1870 году в Соединенных Штатах большинство фабрик использовали энергию водяных турбин, а не паровых двигателей, и только в 1880 году положение изменилось [Jeremy Atack, «Fact in Fiction? The Relative Costs of Steam and Water Power: A Simulation Approach», Explorations in Economic History 4 (October 1979): 409-437, table 1, 412]. С другой стороны, по оценкам А. Д. Тейлора текстильная промышленность Англии в Ланкашире, Йоркшире, Дербишире и Чершире уже в 1838 году использовала существенно больше паровых двигателей, чем водяных, и к 1850 году этот разрыв еще увеличился. По его оценкам суммарная мощность водяных мельниц сократилась с 8917 л. с. в 1838 году до 7 518 л. с. в 1850 году, а мощность паровых двигателей за тот же период возросла с 39 579 л. с. до 61 586 л. с. [A. J. Taylor, «Concentration and Specialisation in the Lancashire Cotton Industry, 1825-1850», Economic History Review 1, 2:115].
    Паровой двигатель
    Паровой двигатель Ньюкомена начали использовать в Англии с 1725 года для откачки воды из шахт и для некоторых других целей. Главной деталью его был поршень, двигавшийся в большом вертикальном цилиндре. Давление пара, подаваемого в цилиндр из котла, поднимало поршень. Впрыскивание холодной воды осаждало пар и создавало в цилиндре вакуум. Атмосферное давление опускало поршень вниз, и двигатель был готов к новому впрыскиванию пара.
    Хотя первым появился атмосферный двигатель, принято считать изобретателем парового двигателя Джеймса Уатта. В самом деле, он сумел – через пятьдесят лет после внедрения в эксплуатацию двигателя Ньюкомена – так изменить конструкцию, что потребление угля сократилось на две трети. Эффективность повысилась за счет использования отдельного цилиндра для конденсации пара. Воздушный насос отсасывал воздух из этого цилиндра, названного конденсором, и вакуум отсасывал пар из главного цилиндра в той точке цикла, когда в двигателе Ньюкомена туда подавалась вода для охлаждения пара. Благодаря этому в двигателе Уатта главный цилиндр оставался постоянно горячим и подаваемый туда пар в гораздо меньшей степени расходовался на повторный разогрев цилиндра.
    Уатт ввел ряд других изменений и усовершенствований в паровой двигатель, в том числе: использование давления пара для подачи поршня в обоих направлениях (двухтактный двигатель); быстрое впрыскивание пара в главный цилиндр, что позволяло толкать поршень силой расширения пара; центробежный регулятор для управления впрыскиванием пара при разных нагрузках; создание механизма для преобразования возвратно-поступательного движения поршня во вращательное движение маховика – как раз то, что было нужно для вращения станков. К 1790 году он усовершенствовал конструкцию и создал широко применимый и полезный двигатель.
    Уатт не верил в возможность использования пара высокого давления, поскольку опасался взрывов. К счастью для будущей судьбы паровых двигателей нашлись другие, которые не согласились с ним и смогли проверить свои идеи на опыте. В начале века его последователи создали паровой двигатель высокого давления и, что логически вытекало из данного изобретения – сложную конструкцию двигателя, в котором расширение пара происходило в два этапа: сначала в небольшом цилиндре высокого давления, а затем в большом цилиндре низкого давления. Они же к 1815 году разрешили не простые проблемы создания топок, котлов, двигателей и передаточных механизмов, пригодных для установки на локомотивах и судах. [Краткий обзор развития паровых двигателей см.: Н. W. Dickinson, «The Steam Engine to 1830», A History of Technology, vol. 4, pp. 168-198. См. его же: A Short History of the Steam Engine (Cambridge: Cambridge University Press, 1939).]
    Паровой двигатель не только способствовал перемещению производства из жилищ ремесленников на фабрики, но изменил и места размещения фабрик. Паровой двигатель нельзя было установить в деревенском доме или в городской мастерской. Для него требовались специальные помещения, лучше всего неподалеку от источников угля. Он был достаточно мощным, чтобы приводить в движение несколько текстильных станков, и соответствующие станки приходилось размещать вокруг двигателя. Никакая домашняя мастерская не имела средств для установки паровой машины и приводимых ею в движение станков. [Позднее, в XIX веке, с появлением меньших по размеру и более мобильных паровых двигателей паровая энергия стала более пригодна для использования в городах и в домашнем хозяйстве. Мобильные паровики использовались в сельском хозяйстве для приведения в движение разных машин, а в надземке Нью-Йорка поезда приводились в движение паровозами. Прогулочные пароходы обслуживали тех, кто не мог купить собственную яхту с паровым двигателем, а в начале XX века были сомнения о будущем автомобиля – делать его с паровым или бензиновым двигателем.] Это, в свою очередь, изменило размеры станков, приводимых в движение паровыми двигателями: от них больше не требовалось быть настолько компактными, чтобы помещаться в жилом доме. Стало возможным конструировать станки, сложность и размеры которых диктовались только эффективностью.
    Изменилось и местоположение фабрик. До появления паровых двигателей станки, требующие мощного привода, можно было размещать только вблизи воды, рядом с водяным колесом. Паровой двигатель сделал возможным размещение фабрик там, где были уголь, рабочие руки, рынки сбыта и транспорт.
    Железо и сталь
    В XVIII веке горны и печи, как и все другие производственные мощности, были невелики по размерам. Не было и намека на тяжелую промышленность начала XX века. [»…плавка железа в те времена происходила примерно так же как и сегодня – с поддувом воздуха и механическими молотами, но все как бы в миниатюре. В современную доменную печь «можно загрузить за сутки примерно три железнодорожных состава руды и кокса», а самые совершенные печи XVIII века работали не непрерывно, а отдельными циклами. В комплекте с кузницей и двумя горнами они могли выдать в год только 100 – 150 т. стали в год, тогда как сегодняшние печи – тысячи тонн». (Fernand Braudel, The Structure of Everyday Life, New York: Harper & Row, 1981, p. 373)]
    Производительность плавильной печи в XVIII веке была небольшой, главным образом потому, что печи эксплуатировались только тридцать недель в году. Их закрывали на лето из-за недостаточного напора воды, чтобы избежать летней влажности, сказывавшейся на качестве металла, а также для ремонта воздуходувных насосов и печей [Charles К. Hyde, Technological Change and the British Iron Industry, 1700-1870 (Princeton: Princeton University Press, 1977), p. 10]. Небольшой была их производительность и потому, что не было глубокого понимания химических процессов, происходящих при плавке с поддувом, а в результате плавка металлов была скорее искусством, чем наукой:
    Печь – ветреная госпожа: ее надо ублажать и на ее расположение не стоит рассчитывать. Она способна давать 12 тонн в неделю, а иногда только 9 или даже 8; искусство плавильщика в том, чтобы ублажать ее нрав, но никогда не добиваться благосклонности силой. [Там же, с. 9. Письмо от 30 июля 1754 года, отправленное Джоном Фулером принцу Сан-Сорино, цитируется по: Н. R. Schubert, History of the British Iron and Steel Industry, c. 450 В. С. to A. D. 1775 (London: Routledge & Kegan Paul, 1957), pp. 237-238.]
    В XVIII веке производительность печей с поддувом существенно выросла. Производя по 12 тонн в неделю тридцать недель в году, можно было получить за год не больше 360 тонн; но, согласно оценкам Хайда, стаффордширские печи давали в среднем около 1600 тонн в год [Hyde, Technological Change, p. 30].
    Выработка железа ограничивалась гоступностью больших количеств древесного угля, который можно было заготовлять в больших лесах. Леса должны были располагаться неподалеку, поскольку дальние перевозки дерева были чрезмерно дороги, а качество древесного угля при перевозке снижалось. [Braudel, Structure of Everyday Life, pp. 362-367. В Англии ограничили вырубку лесов для выплавки чугуна уже в царствование Елизаветы, в 1558 году.] Размер печей был ограничен также мощностью привода для воздуходувных насосов – и этого ограничения было не обойти до появления двигателя Уатта. На деле один из двух первых двигателей Уатта был построен для приведения в движение воздуходувки в печи, принадлежавшей Джону Вилкинсону, мастеру железных изделий из Стаффордшира. [Первоначально потребность в более сильном поддуве воздуха была вызвана переходом от древесного угля к коксу. См.: Н. R. Schubert, «Extraction and Production of Metals: Iron and Steel», chap. 4, part 1, Oxford History of Technology, vol. 4.] Результатом было то, что целое поколение печей с поддувом (в том числе и печь Вилкинсона) были неэкономичны, вследствие их малых размеров.
    В XIX веке размеры и сложность печей увеличивались из-за стремления к более экономному использованию топлива. Поскольку большие печи рассеивают меньше тепла, чем малые, они более экономичны. Что касается сложности, то предварительный подогрев продуваемого воздуха потребовал разработки соответствующих устройств. Дополнительным источником экономии стали улавливание и утилизация отходящих газов. Дальнейшая экономия топлива была получена за счет соединения плавки с поддувом воздуха, в результате которой получается чугун, с последующими операциями, необходимыми для выработки стали, что позволило исключить затраты на повторный нагрев извлеченного из печи чугуна. Соединение этих процессов имело целью дальнейшее сокращение расходов на топливо.
    Возросшее производство чугуна и стали потребовало увеличения производства угля и железной руды, а также расширения транспортной сети как для подачи сырья, так и для вывоза готовой продукции. Даже на территории плавильных предприятий понадобились транспортные сети такой мощности и сложности, каких не знал XVIII век.
    Паровой двигатель был ключом к увеличению производства чугуна и стали и к снижению издержек на их производство, поскольку его мощь участвовала в добыче сырья, в доставке его водой и сушей, в работе самих печей. Новые печи до известной степени создали спрос на свою продукцию: из стали и чугуна строили паровые двигатели, железные дороги, а со второй половины XIX века и суда.
    Вплоть до второй половины XIX века процесс выплавки стали, требовавший добавления к чугуну небольших, тщательно дозируемых количеств углерода, был медленным и дорогим, и производство было невелико. Сэр Генри Бессемер, объявивший о своих планах в 1856 году, после нескольких лет экспериментов, улучшений и демонстраций запустил свой так называемый конвертер – огнедышащее устройство, которое выпускало не только самую дешевую сталь, но и являло собой самый захватывающий фейерверк промышленной революции.
    Результатом открытия Бессемера стала эпоха стали: конец XIX-начало XX века. В начале промышленной революции машины изготовлялись в основном из дерева, с некоторыми чугунными деталями и с очень небольшими упрочняющими стальными конструкциями. Вытеснение дерева чугуном и сталью привело к увеличению срока службы, к повышению скорости, точности и сложности механизмов. Стали возможными большие суда, мосты, армированные сталью небоскребы, большие паровые двигатели и множество всего остального, что оказывается более экономичным при увеличении размеров. Сталь и чугун были принципиально важны для революции в железнодорожном транспорте, поскольку именно из них изготовляли локомотивы, колеса и рельсы. Двигатель внутреннего сгорания, который позднее нашел применение в автомобилях, самолетах, в дизельных локомотивах и судах, едва ли стал бы возможен без изобилия чугуна и стали. Двигатели внутреннего сгорания нуждались в чугуне и стали потому, что они, в сущности, представляют собой воздушные насосы, и их эффективность непосредственно зависит от точности изготовления поршней и клапанов, а срок их службы определяется способностью поршней и клапанов сохранять размер и форму при длительной эксплуатации в условиях высоких – для того времени – температур и давления. Это была эпоха стали и в политике, поскольку военная сила национальных государств попала в зависимость от наличия развитой сталелитейной промышленности, которая могла бы поддерживать соперничество пушек и брони, начавшееся в 1850-х годах. Военная мощь зависела также от наличия винтовок с затвором (которые были приняты на вооружение Пруссией перед франко-прусской войной 1870 года, а затем и всеми остальными) и пушек, заряжающихся через казенную часть. Изготовление такого оружия требовало соответствующих стальных сплавов, точности штамповки и обработки стали.
    Текстильная промышленность
    В первые десятилетия промышленной революции текстильная промышленность не только в Англии, но и в Соединенных Штатах была лидером фабричного развития. Изобретатель крутильного станка Ричард Аркрайт, способствовавший созданию множества крутильных фабрик [S. D. Chapman, «The Transition to the Factory System in the Midlands Cotton-Spinning Industry», Economic History Review 17: pp. 526-543, pp. 531-532], был назван «отцом английской фабричной системы». [Чепмен указывает, однако, что Ноттингемские торговцы трикотажем опередили Аркрайта в создании фабрик. Чепмен перечисляет десять фабрик, основанных Аркрайтом в Мидленде, а позднее Аркрайт открывал еще фабрики в Манчестере и Шотландии: «Для Аркрайта и его последователей самой большой ценностью Дербишира, не считая водной энергии, было наличие рабочей силы. Будучи довольно бедным сельскохозяйственным районом, Пик-Дистрикт поддерживал довольно многочисленное население благодаря горному делу, центр которого находился в Вирксворте, в двух милях от Кромфорда. Сокращение горнодобычи к концу XVIII века создало армию женщин и подростков, нуждавшихся в заработке.».] Первые текстильные фабрики были также предметом общественного возмущения, которое привело к принятию в Англии первого фабричного законодательства.
    В начале XVIII века изготовляли пряжу и ткали почти исключительно на ручных или ножных станках, которые размещались в жилищах работников. Торговцы снабжали работников материалами и закупали готовые изделия. Небрежность работников, проблемы с кражей материалов и желание более тщательно контролировать процесс производства явно подталкивали к принятию фабричной системы еще до изобретения фабричных станков. [«Прежде всего следует подчеркнуть, что промышленная революция не была результатом механических изменений. Нет сомнений, что даже если бы паровая машина так и осталась мечтой Уатта, а полуавтоматические станки так и не были бы изобретены, все равно будущее принадлежало бы небольшим ткацким фабрикам, оборудованным ручными станками, все равно фабричные мастера получали бы все большую власть над производством, а торговцы все в большей степени выступали бы в роли заказчиков. Уже до изобретения каких-либо революционизирующих механических устройств духом времени была централизация управления. Ткацкие мастерские, нанимавшие по несколько квалифицированных работников, не были редкостью «в конце последнего (XVIII-го) и начале нынешнего (XIX-го) столетия» – говорит Баттерворт, описывая положение дел в Олдхеме и окрестностях, – «многие ткачи владели просторными ткацкими мастерскими, где работало не только множество взрослых работников, но и немало детей-учеников»». (S. J. Chapman, «Cotton Manufacture», Encyclopaedia Britannica, 11th ed. vol. 7, pp. 281-301) См. также его статью «Cotton: Marketing and Supply», там же и его же: The Lancashire Cotton Industry (Manchester: University Press, 1904).]
    Первые механические станки в хлопчатобумажной промышленности использовались для изготовления пряжи. Патент Аркрайта устанавливает примерную дату перехода – 1769 год. Поскольку его машины нуждались в механическом приводе, их внедрение сначала вызвало децентрализацию прядильного производства, которое сконцентрировалось вокруг запруд. Чепмен принимает оценку современников, согласно которой в 1788 году в Соединенном Королевстве изготовление хлопка обслуживали 143 водяных мельницы [Chapman, «Cotton Manufacture», p. 285с]. [А согласно А. Д. Тейлору: «К 1850 году хлопчатобумажная промышленность была в процессе стягивания в район угольных шахт Ланкашира или в обслуживаемые им районы; но в этом пространстве деревенская фабрика была вполне жизнеспособна». «Concentration and Specialization in the Lancashire Cotton Industry, 1825-1850», Economic History Review, N 2: pp. 114-122.] Но с изобретением парового двигателя прядение вернулось в города, где теснилась текстильная промышленность, в которой работали потребители пряжи – ткачи.
    Организация британской текстильной промышленности была необычна тем, что фирмы здесь специализировались на одной какой-либо стадии процесса изготовления ткани. Вместо строительства полностью интегрированных заводов, вроде сталелитейных и (как мы увидим вскоре) керамических производств, британские текстильщики размещали высокоспециализированные заводы рядом друг с другом. Развитие этих региональных текстильных комплексов было облегчено распространением паровых двигателей, вытеснивших водяной привод. [Форбс называет переработку хлопка «царством паровых двигателей» («Power to 1850», A History of Technology, p. 156). С. Д. Чепмен довольно подробно рассматривает необычную организацию британской текстильной промышленности в своих статьях в Encyclopaedia Britannica, «Cotton Manufacture» and «Cotton: Marketing and Supply».]
    Механизация ткацкого дела была осуществлена позже. Первый вариант ткацкого станка Картрайта появился примерно в 1787, году, но только в начале следующего века изменения и усовершенствования сделали его вполне надежной машиной. Длительное время на этом станке можно было изготовлять только сравнительно низкокачественную хлопчатобумажную ткань. Благодаря этим станкам было расширено производство дешевого, низкосортного текстиля, и эти ткани охотно раскупались миллионами тех, кто не мог позволить себе ничего лучшего, но работавшие вручную ткачи не потеряли из-за этого своих обычных заказчиков. На развитие событий влияли и коммерческие соображения, в свете которых механическое прядение было привлекательней механического изготовления тканей. Пряжа была более однородным и менее разнообразным продуктом, и ее производство было сопряжено с меньшим рыночным риском. Вероятность того, что дорогостоящим станкам придется бездействовать в периоды слабого спроса, была невелика. В Англии даже в 1829 году еще были основания сомневаться в экономических преимуществах механических ткацких станков, несмотря на то, что их число возросло от 2 400 в 1813 году до 55 500 в 1829 году [Chapman, «Cotton Manufacture», Encyclopaedia Britannica, p. 287b].
    С годами постепенно повысилась производительность ткацких станков с механическим приводом, и улучшилось качество производимых на них тканей. А. Д. Тейлор связывает упадок ручного ткачества с начавшейся в 1838 году сильной депрессией. [A. J. Taylor, «Concentration and Specialization», p. 117. В. R. Mitchell, в Abstract of British Historical Statistics (Cambridge: Cambridge University Press, 1962), pp. 185-187 пишет, что число ручных ткачей достигло максимума в 240 тыс. между 1821 и 1831 годами, а затем сократилось более чем наполовину до 110 тыс. к 1841 году. К 1851 году их число упало до 40 тыс., а к 1861 году – до 7 тыс. По его сведениям количество ткацких станков с механическим приводом было 110 тыс. в 1835 году, 250 тыс. в 1850, и 400 тыс. в 1861 году.] В 1829-1831 годах в Соединенном Королевстве работали 225 тыс. ручных ткацких станков и 60 тыс. механических, а в 1844-1846 годах – 60 тыс. ручных и 225 тыс. механических ткацких станков. Как говорит Тейлор, «если припомнить, что к 1850 году ткацкие станки с механическим приводом были втрое производительнее ручных станков, делается понятным тот факт, что в 1840-х годах первые сумели завоевать господствующее положение» [A. J. Taylor, «Concentration and Specialization», p. 117]. К 1850 году или чуть позже стало возможным изготовлять на механических станках ткани наилучшего качества, и ручное ткачество практически исчезло. [«Несмотря на усовершенствование ткацких станков с механическим приводом и постепенный перевод на них все новых видов работ, которые прежде выполнялись только ткачами-надомниками, даже в 1853 году ручные ткацкие станки чаще, чем механические использовали при «изготовлении модных, высшего качества изделий»» (там же, с. 118). Д. фон Тунзельман утверждает: «Сокращение издержек на энергию в 1850-х годах сделало выгодным изготовление пряжи и тканей существенно более высокого качества… Более дешевая энергия дала возможность повысить быстродействие станков, и это укрепило их преимущества». (J. N. von Tunzelman, Steam Power and British Industrialization to 1850 (Oxford: Clarendon Press, 1978), p. 202. Тунзельман детально перечисляет изменения ткацких станков с ручным приводом, которые постепенно укрепили их преимущества (pp. 195-202), добавляя, что ручные ткацкие станки также усовершенствовались, но при этом стали более дорогими и пригодными для использования не в домашних мастерских, а, скорее, – на фабриках, (pp. 200-202).]
    Переход от ручных ткацких станков к механическим был изменением в технологии, которое шло рука об руку с изменением в организации производства, выражавшимся в переносе производства из домашних мастерских под крыши фабрик. История английской текстильной промышленности изучалась столь тщательно, что в литературе о социальных и политических последствиях фабричной системы едва ли встретится упоминание о какой-либо другой отрасли и все же есть основания поставить вопрос об относительной ценности технологических и организационных преимуществ в процессе внедрения фабрик в текстильной промышленности.
    Конечно, в 1910 году Чепмен мог только чисто предположительно утверждать, что даже если бы не был изобретен паровой двигатель и механические ткацкие станки, все равно возникли бы текстильные фабрики – поскольку они позволяли лучше организовать производства. Но этот вопрос недавно был вновь поднят Стефеном А. Марглином [Stephen A. Marglin, «What Do Bosses Do? The Origins and Functions of Hierarchy», Review of Radical Economics (Summer 1974): pp. 60-112], и мы вернемся к нему в конце главы.
    Британские производители станков для текстильной промышленности в течение всего XIX столетия использовали благоприятные экономические возможности, создававшиеся как способностью британских торговцев сбывать все ткани, которые удавалось произвести, так и понижательным давлением на уровень заработной платы, которое усиливалось к концу столетия. И, пожалуй, будет ошибочным именовать их «производители станков для текстильной промышленности», поскольку их главным продуктом были не сами по себе машины, а изменения в технологии производства и удешевление производимых продуктов. Источником их прибылей было не искусство производить станки, а искусство изобретать станки, способные изготовлять пряжу и ткать лучше и дешевле, чем все другие станки в прошлом и настоящем. Они были чрезвычайно удачливы, но имена их совершенно забыты.
    Гончарное производство
    История гончарного производства хорошо иллюстрирует тот факт, что именно условия каждой отрасли определяли восприимчивость к фабричной системе. Производство керамики – одна из самых древних отраслей. Мы не можем знать, использовали ли греческие художники, расписывавшие вазы, – а среди них были первоклассные мастера, живопись которых уверенно различают эксперты, – уже готовые изделия, подгоняя к ним свою живопись, или они заказывали изделия, имея в виду замысел росписи. Но нет сомнения, что в XVIII веке размер, форма, материал и роспись изделий обдумывались как единый замысел.
    Это единство дизайна делало желательным соединение в одной мастерской всех последовательных этапов производственного процесса. Ведь практическое воплощение задуманного и качество будущего изделия начинаются уже на стартовых операциях – отбора, измельчения и смешивания используемых материалов, а роспись и шлифовка только завершают процесс. Конечно, это само по себе не могло бы помешать гончару и его подмастерьям выполнять в своей мастерской все операции поочередно, но были свои преимущества в разделении труда на последовательные этапы. В частности, некоторые этапы требовали большего мастерства, чем другие, и было бы расточительством использовать искусных работников там, где было достаточно менее квалифицированных. К тому же некоторые операции, такие как измельчение и смешивание материалов, лучше всего было выполнять с помощью устройств, приводимых в движение водяной мельницей (до появления парового двигателя), и уже одно это сильно отличало гончарное дело от ткацкого, где ткач сам исполнял роль силового привода. Словом, к 1787 году в Стеффордшире уже существовало множество малых керамических фабрик; каждый из двух сотен мастеров гончарного дела нанимал в среднем по сотне работников [A. and N. L. Clow, «Ceramics from the Fifteenth Century to the Rise of the Staffordshire Potteries», chap. 11, A History of Technology, p. 353]. Уже до широкого распространения двигателя Уатта производство керамики было перенесено из небольших мастерских под крыши фабрик.
    Первопроходцем здесь был Джошуа Веджвуд. Свою фабрику в Этрурии он разделил на цехи по типам производимых изделий, и в каждом цехе рабочие были распределены по множеству специальностей. А. и Н. Л. Клоу следующим образом описывают разделение труда в Этрурии:
    Постепенное умножение числа процессов, требовавшихся для производства керамики, вело, как и в других отраслях, к существенному разделению труда. Принадлежавшая Веджвуду Этрурия, которая первой прошла через специализацию, была разделена на цехи по типам изделий: полезные, для украшений, яшма, базальт и т. п. В 1790 году на производстве «полезной» керамики, были заняты 160 работников следующих категорий: отмучиватели, месильщики глины, гончары и помогающие им мальчики, изготовители плоских заготовок, лепщики тарелок, лепщики глубокой посуды, обтачивающие тарелки, обтачивающие глубокую посуду, изготовители ручек, специалист бисквитного обжига, грунтовщики заготовок, гладильщики, специалисты глянцевого обжига, измельчавшие краски девочки, художники, эмальеры и позолотчики, а кроме того – доставлявшие уголь, модельщики, изготовители форм, изготовители капсул для обжига керамики и бочары. [там же, с. 356-357]
    В текстильной промышленности крутильщик производил пряжу, ткач – ткани, а в керамической – каждое изделие проходило через множество рук и ни один работник не производил готовых изделий. Гончарное дело было прообразом промышленности будущего, где устранены всякие видимые связи между трудом работника и готовым к продаже изделием, в создании которого он участвовал. Позже в этой главе мы вернемся к возражениям против такой формы организации труда.
    В керамической промышленности XVIII века инновации были направлены на само изделие, а не на механизацию производства. Единственными революционными изменениями были открытия технологий изготовления фарфоровой глины и костяного фарфора. Кроме того, английским гончарам пришлось перейти от дров к углю, и поэтому производство сконцентрировалось в Стефондшире, где были и глина, и уголь.
    Гончары опередили крутильщиков в замене водяных колес на паровые двигатели, которые использовали для смешивания и измельчения глины и красок, а позднее приспособили для вращения токарных станков и другого механического оборудования. Но это было не промышленной революцией, а скорее внедрением паровых двигателей на уже существовавших фабриках в качестве привода к уже существовавшим механизмам. Нам ничего неизвестно о столь же радикальных изменениях в гончарном производстве, как произведенные прядильными станками Аркрайта и ткацкими станками Картрайта. Фабричная система развилась в гончарном деле потому, что здесь было явно выгодно соединить преимущества единого управления многоступенчатым процессом производства (которое могло быть реализовано в мастерской только с одним универсальным работником), с преимуществами пооперационной специализации работников (требующей множество работников), и преимуществами единого источника энергии – будь то водяное колесо или паровой двигатель. Изобретение новых специализированных станков не имело такой же роли в подъеме керамических фабрик, как в распространении текстильных и металлургических заводов.
    Рост производства и снижение цен: причина расширения рынков?
    Распространение фабрик имело следствием не только проблему социальных взаимоотношений между владельцами и работниками, но и громадный рост производства. Может быть, наилучшим из доступных показателей увеличения производства тканей является импорт хлопка в Англию. В период с 1791 по 1796 год британская текстильная промышленность импортировала в среднем чуть больше 27 млн. фунтов хлопка в год, причем в 1793 году было импортировано 19 млн. фунтов, а в 1792 году – 35 млн. За 1896-1900 годы среднегодовой импорт хлопка составил 1799 млн. фунтов – рост почти в 67 раз [Mitchell, Abstract of British Historical Statistics, pp. 178, 181]. [Эти цифры нуждаются в поправке на величину реэкспорта хлопка-сырца. С учетом реэкспорта рост в XIX столетии может оказаться не 67:1, а 60:1.]
    Производство чугуна в чушках – другой чрезвычайно яркий показатель роста физического объема производства в эпоху, когда чугун и сталь намного шире использовались в обрабатывающей промышленности, чем в наши дни. Британское производство чугуна возрасло с 25 тыс. т. в 1720 году, до 125,8 тыс. т. в 1796 и составляло около 200 тыс. т. в 1800 году [там же, с. 131-132, а также Н. R. Schubert, «Iron and Steel», A History of Technology, p. 107] – рост в 8 раз за 8 десятилетий XVIII века. Восемьдесят лет спустя, в 1880 году, Британия производила 7749 тыс. т. чугуна – рост почти в 39 раз.
    Вплоть до 1800 года рост объемов производства на Западе можно объяснять реакцией производителей на спрос, созданный открытием новых каналов торговли. Но сопоставление показателей роста физических объемов производства с поразительными изменениями промышленного производства после 1800 года заставляет предположить, что где-то в начале XIX века причинно-следственные связи между расширением рынков и промышленной революцией стали взаимными, а может быть, и обратными. После 1800 года произошли революционные изменения в средствах удовлетворения экономических потребностей, и, по крайней мере, на первый взгляд, это больше затронуло сферу производства, нежели торговли. Но связь между расширением производства и расширением торговли не так уж проста и стоит того, чтобы в нее слегка вникнуть.
    Рост торговли, связанный с расширением старых рынков и открытием новых, умножает богатство даже при неизменности физического объема производства или неизменных физических характеристиках производимой продукции. В ортодоксальной экономической теории этот положительный эффект вытекает из теоремы, в соответствии с которой добровольный обмен не осуществляется до тех пор, пока каждая сторона не приходит к убеждению, что обмен соответствует ее интересам, а интересом в данном случае является рост экономического благосостояния торговца – то есть увеличение его богатства. Такой положительный эффект может быть продемонстрирован на примере почти любого монопродуктового хозяйства. Экономическое благополучие такой страны, как Бразилия, явно ухудшилось бы, если бы весь выращиваемый там кофе потреблялся самими же бразильцами. Богатство и благосостояние Бразилии существенно повышается благодаря обмену экспортируемого кофе на импортируемые продукты, а также благодаря нахождению новых рынков для сбыта бразильского кофе. Не будет ошибкой предположить, что Бразилии выгоднее обменивать выращиваемый кофе на импортируемые продукты, чем выращивать вместо экспортируемого кофе зерно.
    Нет сомнения, что начиная с XV века и до настоящего времени, рост торговли и расширение рынков внесли намного более существенный вклад в экономическое развитие Запада, чем, если бы торговля просто следовала за ростом объемов производства. Торговля повысила бы уровень благосостояния даже при неизменности объема производства, и торговля же привела бы к известному увеличению производства даже при полной неизменности технологии. А некоторые изменения технологии являлись прямой реакцией на требование возрастающей торговли. Наконец, торговля способствовала увеличению производства, поскольку создала большую часть условий и стимулов, необходимых для совершенствования технологии и организации производства, транспорта и распределения.
    Можно рассматривать расширение торговли в период до 1750 или 1800 года как результат удешевления транспорта, создания новых рынков благодаря инициативе торговцев, и внедрения в практику новых отношений, благоприятных для торговли. Все это давило на промышленность, требуя расширения производства для удовлетворения спроса на новых рынках, но это давление содействовало не понижению, а скорее повышению цен. В течение XIX века картина изменилась. Рост торговли подстегивался спросом фабрик на сырье и новыми рынками, которые появлялись скорее благодаря удешевлению фабричной продукции, чем в силу удешевления транспорта или изменения условий торговли. Расширение производства не было следствием роста цен: если учесть влияние войн и депрессий, XIX век предстает как эпоха снижающихся цен. Короче говоря, в этом столетии экономическое давление в пользу расширения торговли и транспортных возможностей имело причиной производство все большего объема продукции. Технологический прогресс вел к сокращению издержек производства и снижению цен.
    Воздав торговле должное за ее роль в повышении благосостояния Запада, обратимся к роли увеличения физического объема производства. Некоторая, и может быть, большая часть экономического роста в период промышленной революции определялась совершенствованием организации и технологии производства. Само по себе увеличение производства не привело бы к росту благосостояния, если бы не возникла система складов, магазинов, торговли, финансирования и транспорта, благодаря которым произведенное попадает в руки потребителей. Ничего такого не было бы и в том случае, если бы не рыночные отношения, благодаря которым выбор покупателей определял достойную величину вознаграждения усилий производителей. Но склады, магазины, торговцы, финансисты, транспорт и рыночные отношения были не только на Западе, и не объясняют величины объема производства на душу населения.
    Короче говоря, в период промышленной революции технологические и организационные усовершенствования играли более видную роль в росте богатства, чем до 1750 года. Эти усовершенствования стали возможными и базировались на торговле, рынках, отношениях собственности и других институциональных установлениях, которые уже сложились к тому времени. Но чтобы объяснить столь резкое изменение, нам придется выйти за рамки обычных экономических стимулов и включить в число возможных источников этой новизны силы и организационные отношения, специфичные именно для западной технологии и организации. Этому посвящена глава 8.
    Удовлетворение потребностей фабрик в капитале
    Целый ряд исторических выводов строится на предположении, что промышленная революция и осуществленный ею сдвиг производства на фабрики потребовали накопления значительного капитала. И на самом деле, если простая формула «потребление = производство – накопление капитала» действительно адекватно описывает процесс накопления капитала, неизбежен вывод, что многим людям приходится жертвовать текущим потреблением во имя накопления. Маркс принимал как данность, что накопление требует жертв, но утверждал, что капиталисты сумели переложить тяготы накопления на трудящихся. Другие объясняли накопление тем, что капиталисты следовали принципам кальвинизма. Правители СССР по сей день ссылаются на необходимость накопления капитала в форме производственных мощностей, чтобы объяснить свое пренебрежение производством потребительских благ. Третий мир, подобно соцстранам, вошел в обременительные долги ради финансирования новых производств, а ортодоксальные западные банкиры утверждают, что такого рода займы служат полезным экономическим целям. Все это, может быть, и так, но только не стоит подкреплять эти выводы ссылками на опыт промышленной революции в Англии.
    Прежде всего, отметим, что согласно историческим свидетельствам, первые фабрики требовали очень небольшого капитала. Первая фабрика Аркрайта в Кромфорде была застрахована за 1,5 тыс. фунтов, а вторая – за 3 тыс. фунтов. Внедрение к концу XVIII века паровых двигателей и многоэтажных заводов увеличило ценность крутильной фабрики до 15 тыс. фунтов, но к тому времени за плечами первых фабрикантов стоял уже двадцатилетний опыт работы, иногда весьма прибыльной. В том, что владельцы фабрик часто основывали совместные банки, можно усмотреть тот факт, что они нуждались во внешних источниках капитала, но отсюда можно вывести и то, что они располагали избыточными инвестиционными фондами или что они нуждались в тесных банковских связях для обеспечения себя оборотным капиталом. [Приводимые цифры взяты у Чепмена, «Transition to Factory System», pp. 540-542. Он перечисляет и другие прядильные фабрики, построенные между 1778 и 1792 годами, сравнимые по величине капиталовложений.]
    Конечно, капитал для промышленной революции не возник из воздуха. Но он не был результатом ни мучительных накоплений бережливых протестантов, ни экспроприированным у тружеников путем сильного сокращения заработной платы, ни путем снижения уровня потребления. Чтобы финансировать новые машины и новые формы фабричной организации не требовалось ни сокращения реальных доходов работников или землевладельцев, ни снижения их уровней потребления, не нужны были и общенациональные усилия по увеличению доли сбережений. Фабрики обеспечивали такой рост производства, что его более чем хватало на быструю оплату капитальных издержек, поскольку прирост доходов был большим, а потребности в капитале – умеренными.
    Финансирование фабрик облегчалось английской системой местных банков, обычной системой банковских депозитов, создающее предложение денег, необходимое для кредитования оборотного капитала их клиентов, который был приблизительно равен величине постоянного капитала, воплощенного в новых фабриках. Бесспорно, что запасы сырья и готовой продукции, как и производственные мощности, являлись реальными активами, для создания которых нужно было как-то изъять средства из существовавшего потока производства, может быть, за счет инфляционного воздействия роста денежного предложения, создававшегося операциями депозитных банков. Но поскольку это была эпоха стабильных или сокращающихся цен, инфляционное воздействие должно было компенсироваться другими факторами. Одним из таких факторов был рост производительности на новых фабриках и создаваемое этим понижательное давление на цены. Если выразить то же самое в терминах не «финансовой», а «реальной» экономики, то получим: если реальное производство постоянно росло за счет непрерывного потока более производительных инвестиций, тогда не было нужды в каком-либо периоде, в течение которого потребители испытывали бы сокращение своей доли в производимых благах.
    Мы опоздали с детальной реконструкцией этого процесса, но вполне ясно, что для финансирования потребностей промышленной революции в капитале почти или совсем не требовалось сокращения тогдашних стандартов потребления. Согласно авторитетным оценкам Фейнштейна, в 1760-1800 годах в Великобритании не было общего сокращения душевого потребления, а после 1800 года этот показатель колоссально вырос. Более того, между 1750 и 1850 годами доля валовых инвестиций в валовом национальном продукте Британии оставалась практически неизменной. [С. Feinstein, «Capital Accumulation and the Industrial Revolution», in Roderick Floud and Donald McCloskey, eds., The Economic History of Britain since 1700, vol. 1, 1700-1860 (Cambridge: Cambridge University Press, 1981), p. 136. Оценки Фейнштейна показывают рост доли валовых инвестиций в ВНП, но похоже, что это произошло еще до начала периода самой быстрой индустриализации, то есть до 1790-х годов.]
    Другим показателем того, что промышленная революция не наложила существенных ограничений на способность западных народов порождать новый капитал, является то, что корпорации, традиционно служащие задачам аккумуляции значительных капиталов, вплоть до последних десятилетий XIX века играли очень ограниченную и особую роль. Корпорации создавались для строительства и эксплуатации шоссе, железных дорог и каналов, но в промышленности корпоративные формы распространились только тогда, когда фабричное производство уже стало основной формой производства продукции. В Европе и в Соединенных Штатах в начале и в середине промышленной революции роль предпринимателей-капиталистов выполняли торговцы, банкиры и изобретатели, нередко объединявшиеся в товарищества, но крайне редко использовавшие форму акционерных обществ для создания производственных фирм.
    Утверждение, что новые фабрики были созданы за счет обнищания кустарей-прядильщиков, есть в лучшем случае метафора. Экономические изменения предполагают относительное или абсолютное сокращение ценности ресурсов, направляемых в какую-либо сферу деятельности, и величины получаемых там доходов, как только эта сфера деятельности устаревает полностью или частично, будь то ручное ткачество, шитье парусов, извозчичий промысел, ремесло стеклодува или изготовление стали. Сокращение ценности людских усилий и мастерства, посвящаемых ручному ткачеству, не создает фонда ресурсов, которые могли бы быть использованы на приобретение ткацких станков с силовым приводом. Убытки ткачей были результатом изменений, а не источником капитала для этих изменений. Прежние формы деятельности никак не могли быть источником финансирования тех, которые шли им на смену. [Краткое рассмотрение того, как влияет несовершенство межотраслевой текучести рабочей силы на рост, см: John Hicks, «Structural Unemployment and Economic Growth: A «Labor Theory of Value» Model», chap. 2, The Political Economy of Growth, Dennis C. Mueller, ed. (New Haven: Yale University Press, 1983), pp. 53-56. Когда рост производительности ведет к сокращению цен, потребительские расходы перераспределяются в пользу отрасли с наибольшим относительным сокращением цен (за исключением очень специальных случаев). Если ресурсы других отраслей не могут полностью перетечь в эту последнюю, тогда (в соответствии с предположением Хикса, что дополнительные ресурсы не могут быть получены) мы столкнемся с негативным воздействием на темпы роста. Хикс не рассматривает последствия для самих нетекучих ресурсов, но и здесь последствия не могут не быть отрицательными.]
    Было бы ошибкой сохранить парадоксальное представление, что промышленная революция не знала болезненных проблем капиталообразования. Формула «потребление = производство – накопление капитала» искажает картину экономического роста, потому что не учитывает время. Можно допустить, что рост производства предполагает рост оборотного и постоянного капитала, либо рост производительности. Но есть причинно-следственная связь между сегодняшними темпами увеличения производства и прошлыми темпами накопления капитала. Вполне возможно, что в некоторый период, будь это один год или длительный период от 1750 до 1880 года, объем производства, накопление капитала и потребление могут увеличиваться одинаковым темпом, либо различие будет таким, что все равно окажется возможным непрерывный рост потребления. Для этого требуется лишь, чтобы текущий рост накопления капитала поглощал меньше, чем текущий прирост производства. На Западе это условие реализовалось благодаря росту производительности.
    Сравнение советской и западной систем хозяйства свидетельствует, что возможно чрезмерное накопление капитала. Есть серьезные основания считать, что нехватка потребительских благ неблагоприятно сказалась на интенсивности трудовых усилий, а значит, и на объеме производства в странах советского блока. Поскольку рост потребления, в конечном счете, есть главный стимул усилий, нужных для увеличения производства, никого не должно удивлять, что чрезмерное накопление капитала и недостаточное производство потребительских благ может подорвать темпы экономического роста.
    Урбанизация и сопутствующая аграрная революция
    Промышленная революция XIX века была неразрывно связана с сопутствовавшей ей аграрной революцией. Аграрная революция сократила долю населения, занятую производством продуктов питания, против 80-90% в средние века до менее 5%, и этим сделала возможной урбанизацию западных обществ. Одновременное вытеснение сельскохозяйственных работников в города обеспечивало фабрики рабочей силой.
    Аграрная революция, подобно промышленной, отчасти заключалась в громадном росте использования механической энергии, но эти изменения начались только после 1880 года. [Даже в то время сначала речь шла не о замене животных машинами, но об их одновременном использовании. Между 1880 и 1920 годами энерговооруженность американских ферм возросла от 668 000 л. с. до 21 443 000 л. с. В этот же период увеличивалось, хотя и более медленным темпом, число тягловых животных в городах и в селе: от 11 580 000 до 22 430 000. По данным Министерства торговли, Historical Statistics of the United States (Washington, D. C.: Government Printing Office, 1975), pt. 2, ser. S 1-14, p. 818.] Другими важными факторами аграрной революции были: рост использования удобрений, повышение качества семян, улучшение пород животных и совершенствование методов их выращивания, а также – благодаря совершенствованию транспорта – развитие региональной специализации в сельском хозяйстве. Многие изменения стали результатом применения в сельском хозяйстве методов экспериментальной и прикладной науки XIX века. Для снабжения городов продовольствием немалое значение имело и сельскохозяйственное освоение американских равнин, но, как и использование механической энергии, оно началось во второй половине XIX века, и нам придется искать объяснение предшествующего прогресса в совершенствовании методов и приемов ведения сельского хозяйства.
    Подобно промышленной революции, аграрная также могла бы пойти через развитие аграрных фабрик, схожих с римскими латифундиями или плантациями Южной Америки и некоторых тропических стран. Есть ряд причин, по которым на Западе аграрная революция не привела к развитию сельскохозяйственных фабрик.
    Одной из причин было то, что из-за сезонного характера большей части работ владельцам фермы зачастую выгоднее нанимать сезонников, чем держать постоянных работников. Кроме того, главные преимущества фабрик – возможность организации и контроля производительного труда, возможность сокращения расходов на мастеров и других управленцев, а также сокращения капитальных затрат – не всегда срабатывают даже на фабрике, размещенной в одном здании, где надзор легче, чем на ферме. Большая часть сельскохозяйственной работы выполняется отдельными людьми или очень малыми группами, почти недоступными надзору, и важнейшим условием эффективной организации аграрного производства остается самоконтроль, подстегиваемый заинтересованностью владельца или арендатора в величине урожая.
    Фабрики и труд
    Посмотрим, как изменили фабрики труд фабричных рабочих, а также и труд тех, кто там не работал, включая тех, кто из-за появления фабрик утратил источники дохода.
    Промышленная революция обозначила начало драматического периода улучшения в материальном положении западноевропейских и американских обществ, которое коснулось всех и каждого, в том числе и трудящихся. Это был также период улучшения биологического состояния рода людского, что выразилось в увеличении населения, в росте продолжительности жизни, в победе над множеством болезней и сокращении уровня смертности детей в первый год жизни. Это также был период замечательного интеллектуального прогресса, по крайней мере, в некоторых областях. Эта эпоха отмечена появлением общественных и быстрым прогрессом естественных наук. Пусть литературоведы судят, добавило ли это время что-либо сопоставимое с творчеством Шекспира, но в области музыки остались имена Гайдна, Моцарта, Бетховена и Брамса. В области политики 1750-1880 годы отмечены Американской и Французской революциями, а также существенным, пусть и не всеобщим, распространением права голоса и других гражданских прав.
    Существует, однако, обширная литература, проводящая ту точку зрения, что материальный прогресс был достигнут ценой принуждения трудящихся к громадным жертвам и что даже интеллектуальные достижения далеко не безоблачны, поскольку налицо недостаточная чувствительность к кричащим нуждам западных масс. Значительная часть этой литературы была создана в XIX веке для проталкивания законодательства, от которого ожидали улучшения условий труда на фабриках, по крайней мере, это писалось ради благих целей. Но сейчас важно не изменять мир XIX века, а попытаться понять его.
    В центре этой литературы была британская текстильная промышленность. В этой многажды изучавшейся отрасли появление фабрик привело к сравнительно быстрому устранению ручного труда в прядении и гораздо более медленному вытеснению ручного труда в ткачестве, В результате было много людей, лишившихся заработка и испытывавших немалые трудности. Текстильные фабрики втянули некоторую часть тех, кто лишился дохода, но кроме них сюда пришло множество безземельного деревенского люда, для кого работа на фабрике была не жертвой, а улучшением жизненных обстоятельств. В других отраслях, таких как производство чугуна и стали, в судостроении, в производстве химикатов и машин, ремесленники, мастерские которых проще преобразовывались в фабрики, легче перенесли их появление. Другие сферы хозяйства, включая строительство, оптовую и розничную торговлю, транспорт, страховое и банковское дело, право, медицину и образование, с приходом промышленной революции переживали исключительно подъем – никаких фабрик в этих областях не возникло. Это не значит, что за пределами текстильной промышленности не было потерявших работу, просто большую часть лишившихся ее составляли текстильщики, по крайней мере, они больше других представлены в литературе. В сельском хозяйстве также сокращалась потребность в рабочих руках. Оно также постоянно поставляло безработных, которые нуждались в других видах занятости, и их было намного больше, чем высвобожденных текстильщиков.
    Чтобы оценить, был ли фабричный труд с самого начала промышленной революции благом или пагубой для рабочих, нужно понять те условия жизни, из которых рабочие приходили на фабрики.
  13. Армия труда в XVIII веке: огораживание
    При поместной системе работники обрабатывали господские угодья в обмен на право использовать пашню и пастбища. Лучшая земля возделывалась, а на остальной крестьяне выпасали свой скот: волов, на которых пахали; овец, с которых стригли шерсть; молочных коров, а иногда свиней. Такая система обеспечивала крестьянам некоторый дополнительный доход, если цены были высоки, а урожай – хороший; уже в XVI веке рост населения Англии и улучшение аграрных приемов привели к тому, что оба эти условия нередко, если даже не большей частью, выполнялись.
    К XVIII веку те же условия, которые принесли относительный достаток в жизнь мелких фермеров, подтолкнули крупных землевладельцев к огораживанию общинных земель. Хотя права на общинную землю обычно принадлежали крупным землевладельцам, крестьяне издавна имели своего рода обычные права (как правило, право выпаса), и для каждого акта огораживания требовалось решение парламента. Теоретически каждое такое парламентское решение возмещало крестьянам потерю обычных прав предоставлением части огораживаемой земли. Но крестьяне не были в достаточной мере представлены в парламенте, и есть основания полагать, что компенсация была далеко не адекватной. В любом случае, разведение животных было существенным подспорьем для крестьян, а без общинных земель оно было невозможно. Так что, помимо любых вопросов о неадекватности компенсации, в долгосрочной перспективе огораживание вело к обнищанию сельскохозяйственных работников, и это, вопреки всякой логике, сопровождалось ростом спроса на продукты питания и расширением их производства.
    Писавшие о движении огораживания обычно утверждают, что оно началось в период значительного процветания сельскохозяйственных работников, но стоит напомнить, что для них периоды процветания всегда длились недолго. Даже огораживание общинных земель не было изобретением XVIII века. Первый акт парламента об этом предмете был принят в 1235 году – статут Мертона. В тревожные времена чумы XIV века и в период войн Алой и Белой Роз в XV веке нехватка рабочих рук и спрос на овечью шерсть побудили многих землевладельцев вывести часть земель из обработки и отдать ее под овечьи пастбища.
    Переход от общинной обработки земли, когда каждая семья обрабатывала несколько полосок земли в разных полях, к небольшим отрубам также был своего рода огораживанием. К нему принято относиться одобрительно, поскольку оно шло на пользу крестьянам, приобретавшим заинтересованность в собственной земле. Но было бы ошибочным представлять крестьян как некий однородный класс; переход к отрубам не обязательно оказывался благом для тех, кто, в конце концов, стал арендатором у крупных землевладельцев, и это было чистым несчастьем для тех, кто остался вовсе без земли.
    В Англии и в других странах Европы в XVIII веке была широко распространена самая жалкая нищета, и именно из этой массы забытых бедняков первые фабрики черпали своих рабочих. Бродель считает бедность почти универсальным явлением, а существование «огромной массы суб-пролетариев» полагает «тормозом для социальных волнений … во всех прошлых обществах» [Fernand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1979), p. 506].
    Мы можем определить принадлежность к суб-пролетариату через границу бедности – при всей неточности этого критерия. В соответствии с критериями, использовавшимися в Лионе в XVI и XVII веках, ниже границы бедности оказывался тот, чей дневной доход не обеспечивал минимальной потребности в хлебе. В последней четверти XVI века поденные работники Лиона оказывались ниже этой черты бедности в каждый год этой четверти века, а неквалифицированные работники опускались ниже этой черты 17 раз за тот же 25-летний период. Утверждают, что при Стюартах (XVII век) от четверти до половины населения Англии, а также сравнимая доля населения Кельна, Кракова и Лилля пребывали рядом с уровнем бедности или ниже его. [Там же, с. 507. Данные для неанглийских городов Бродель заимствовал у Р. Laslett, The World We Have Lost (London: Methuen, 1965).] Если бы бюро статистики труда США приняло подобный критерий бедности, то ниже черты бедности оказались бы американцы с доходом примерно 18 дол. в месяц, или 216 дол. в год, – точная цифра зависит от местной цены на хлеб. Для нас трудно воспринять эти цифры иначе, как абсурдную шутку, как нечто совершенно нетерпимое. Но большая часть населения мира до сих пор принадлежит к доиндустриальным обществам, где душевой доход и сейчас примерно такой же.
    Пожалуй, поразительней всего оценки Броделя, согласно которым в Париже в 1791 году примерно 91 тысяча человек не имели определенного места жительства или места работы [Braudel, Wheels of Commerce, p. 510]. Он рисует ситуацию как постоянную, существовавшую с XI или XII века:
    Похоже, что на Западе разделение труда между городом и деревней, начавшееся в XI и XII веках, оставило будущему громадное множество неудачников безо всяких средств к существованию, не имеющих никакого выбора. Нет сомнения, что виновато было общество, но еще в большей степени причиной была система хозяйства, которая не могла обеспечить полной занятости. Многие из безработных умудрялись как-то перебиваться, работая по несколько часов то здесь, то там, находя временные убежища. Но остальные – немощные, старые, выросшие и вскормленные на дорогах – не имели почти никакого опыта нормальной трудовой жизни. В этом особом аду были свои круги, именовавшиеся современниками нищетой и бродяжничеством (pauperdom, begary and vagrancy). [там же, с. 506]
    Романтическое представление о благополучной жизни работников в доиндустриальной Европе можно отвергнуть как чистую фантазию. Возможно, Бродель слегка преувеличивает: в конце концов, люди как-то жили, хотя в среднем и недолго. Но если фабричный режим был жуток, то альтернативы для тех, кто своими ногами голосовал за фабрики, были еще хуже. Низкая заработная плата могла привлекать работников на первые фабрики потому, что этот маленький доход все-таки обеспечивал им жизнь над чертой бедности – как ее определяли в Лионе, и это было лучшей из возможностей, открытых для обнищавшего аграрного населения. Викторианскую Англию возмутил тот факт, что дети работали на фабриках за несколько шиллингов в день, но когда парламент запретил детский труд, их места быстро заняли безземельные ирландские иммигранты, которых привлекала возможность зарабатывать несколько шиллингов в день. Низкая заработная плата, длинный рабочий день, жестокая дисциплина первых фабрик повергают в ужас, поскольку готовность бессловесных бедняков работать на таких условиях красноречивее любых слов говорит о бездонном кошмаре альтернатив, которые были им доступны до этого. Но в XIX веке романтики совсем иначе истолковывали эти факты.
  14. Вытеснение системы ученичества
    Чтобы оценить воздействие фабрик на «суб-пролетариат» Броделя или, в современных терминах, на наименее благополучных членов общества XVIII века, следует рассмотреть роль старой системы ученичества в ремесленном производстве. Тогда было принято готовить работников в процессе долгого ученичества. Доступ к ученичеству был зачастую изначально ограничен необходимостью заплатить мастеру значительную сумму вперед – как за содержание ученика, так и за его обучение. Доступ ограничивался и цеховыми правилами, которые устанавливали, сколько учеников дозволено одновременно иметь мастеру.
    Еще более серьезным ограничением была практика продления срока ученичества. Обычным сроком в средние века были семь лет. Одной из целей при этом было научить всем деталям ремесла. В некоторых профессиях это означало мастерское овладение каждым этапом процесса производства конечного продукта. В тех ремеслах, где не было какого-либо одного конечного продукта, это означало необходимость освоить набор умений и навыков, определяемых как-то иначе, например, через материал, которому следовало придать определенную форму (золото, серебро, дерево, кожа и пр.). Другой целью длительного ученичества была эксплуатация труда учеников. Неоплаченный труд учеников истолковывался как часть платы за обучение.
    Система ученичества ограничивала доступ к занятости, а значит, и объем производства благ. Результатом была система монополистических цен, строго взыскиваемых с тех, кто не принадлежал к кругу своих, – нередко покупатели были беднее гильдейских мастеров. Во-вторых, чрезмерно длительное ученичество вело к растрате ресурсов. Устойчивость этой системы можно объяснить тем, что гильдии выполняли одновременно политические и экономические функции, а поэтому располагали достаточной властью, чтобы навязывать свои – крайне расточительные – условия, благоприятные для гильдий и несправедливые для остальных членов общества, в том числе для самых бедных. К счастью, гильдии представляли собой городские политические структуры, и их власть не распространялась за пределы городов. Первые фабрики возникали вне городов, за пределами юрисдикции гильдий. Средневековый исход в города, предоставлявшие укрытие от произвола поместной системы, закончился возвратом в деревню, укрывавшую от произвола гильдий.
    В XVIII веке существовал многочисленный суб-пролетариат, не имевший средств для приобретения орудий труда, не умевший их использовать, не имевший возможности содержать себя в протяжении долгих лет ученичества, не располагавший личными связями, которые открыли бы доступ к ученичеству, и деньгами на его оплату. Первые фабрики зачастую набирали своих работников именно из среды этого суб-пролетариата, иногда полностью опустошая отдельные дома для бедных.
    Ни предприниматели, заводившие новые фабрики, и никто другой не предполагали, что они осуществляют акции социальной благотворительности или демонстрируют пример социальной ответственности. Но каковы бы ни были их нравственные намерения, их деятельность улучшала положение втоптанного в грязь суб-пролетариата, который отчасти являлся, быть может, характерной частью доиндуетриальных обществ, а отчасти был вытеснен из аграрного сектора движением огораживания и высоким спросом на сельскохозяйственную продукцию.
    Реакция английского среднего класса на все это являет нам образцовый пример социальной патологии. Не придумав в течение столетий ничего лучшего для бедняков, чем практиковать на них – с должной умеренностью и скромностью – добродетели благотворительности и сострадания, значительная часть английского среднего класса восприняла фабричную систему не как существенный социальный прогресс, но как безжалостную эксплуатацию бедняков. Сразу за средним классом шли ремесленники, гильдейские правила которых не давали возможности трудиться значительной части населения. Они считали себя не монополистами, которых наконец-то прижали, а жертвами новой и весьма нечестной формы конкуренции. Буквально вся Англия разделяла точку зрения среднего класса и ремесленников. Нельзя было придумать худшей карикатуры на действительность.
  15. Общее воздействие на рабочих
    Если поведение первых фабричных рабочих, ногами голосовавших за фабрики, свидетельствовало, что текстильные фабрики улучшали их положение, нет оснований думать, что одновременно улучшилось положение надомников, терявших работу. Уменьшение их доходов вследствие развития новых производств могло пойти на пользу только немногим счастливчикам. Вполне возможно, что фабрики с самого начала улучшили положение рабочих в среднем, но вопрос очень сложен, поскольку, как указывает Т. С. Эштон, начальный период быстрого роста фабрик совпал с наполеоновскими войнами, которые серьезно повлияли на уровень жизни и распределение доходов в обществе. [Т. S. Ashton, «The Standard of Life of the Workers in England, 1790-1830», in F. A. Hayek, ed., Capitalism and Historians (Chicago: University of Chicago Press, 1954), pp. 123-155. «За время войны доходы перераспределились в пользу землевладельцев, фермеров, домовладельцев, владельцев государственных облигаций и предпринимателей – и это почти наверняка ухудшило экономическое положение рабочих», р. 131.] Эштон приходит к выводу, что в результате наполеоновских войн относительные доходы рабочих упали и их реальный жизненный уровень понизился. К 1820 году воздействие наполеоновских войн на хозяйство Британии исчерпалось, и условия жизни рабочих начали постепенно улучшаться. Улучшение не было одинаковым для всех, и некоторые, особенно те, чьи умения устарели из-за развития фабричного производства, оказались в тяжелом положении. Эштон следующим образом подытоживает вопрос:
    Фабричное производство бурно росло в 1790-1830 годах. Значительная часть населения выигрывала от этого в качестве как производителей, так и потребителей. Падение цен на ткани сделало одежду более дешевой. Правительственные контракты на поставку мундиров и обуви для армии вызвали к жизни новые отрасли производства, и после войны их изделия нашли сбыт среди хорошо оплачиваемых ремесленников. Вместо ботинок на деревянной подошве появились ботинки на коже, а вместо платков, по крайней мере, по воскресным дням, начали носить шляпы. В быт начали входить множество новых вещей – от часов до носовых платков; после 1820 года цены на кофе, чай и сахар существенно упали. Рост тред-юнионов, обществ взаимопомощи, сберегательных банков, массовых газет и памфлетов, школ и сектантских церквей – все это свидетельствовало о существовании большого класса, жизненный уровень которого стал существенно выше черты бедности.
    Одновременно существовали массы неквалифицированных или малоквалифицированных рабочих – сезонных рабочих в деревне, и особенно вручную работающих ткачей – все доходы которых почти целиком поглощались предметами первой необходимости, цены на которые, как мы видели, оставались высокими. Я предполагаю, что число тех, кто был способен разделить выгоды экономического прогресса, было выше, чем число тех, кто был отрезан от благ прогресса, и что число первых постепенно росло. Но существование двух групп внутри рабочего класса должно быть признано. [там же, с. 154-155]
    Хотя широко признано, что рабочие первых текстильных фабрик зарабатывали меньше надомных прядильщиков, реальность была сложнее, потому что доходы надомников были очень различны – что обычно и бывает при сдельщине – и, кроме того, обычно сравнивают доходы квалифицированных надомников и неквалифицированных фабричных рабочих. Более того, статистику следует толковать с осторожностью. Бителл нашел свидетельства, что взрослый шотландский мужчина, занимавшийся ткачеством на дому, зарабатывал в 1790-х годах по 10 – 12 шиллингов в неделю. Для сравнения: взрослые ткачи на фабрике в Манчестере в 1842 году (все еще переходный период) зарабатывали около 20 шиллингов в неделю. Взрослые женщины зарабатывали по 8-12 шиллингов, а девочки 12-16 лет – по 5-7 шиллингов [Duncan Bythell, The Handloom Weavers: A Study in the English Cotton Industry During the Industrial Revolution (Cambridge: Cambridge University Press, 1969), pp. 133, 135]. Бителл обнаружил, что сдельная плата за труд ткачей-надомников постепенно падала в начале XIX века, особенно после депрессии 1826 года, и это крайне ухудшило положение ткачей, занятых в ручном производстве. Но вопрос о том, был ли их заработок до появления механических ткацких станков выше, чем у первых фабричных ткачей, остается открытым, и ответ на этот вопрос зависит от учета различий в квалификации и от выбора примерного надомника – средний ли это работник или стахановец.
    Ход времени и изменение ценностей, установок, предположений и ожиданий затрудняют оценку того, что происходило в процессе перехода от допромышленного общества к промышленному. Рассмотрим, например, вопрос о том, что у фабричных рабочих продолжительность рабочего дня была выше, чем у большинства дофабричных. Большая продолжительность рабочего дня может быть истолкована или как ухудшение их положения, или как появление новых возможностей производительного труда.
    Есть и третья возможность, которая может оказаться ближе к истине. Отчасти она исходит из наблюдений за современными условиями в странах третьего мира. Продолжительность рабочего дня в доиндустриальных экономиках может оказаться короче просто потому, что у плохо питающегося населения нет сил работать больше. Укороченный рабочий день может и не свидетельствовать о том, что сделан выбор в пользу досуга; может быть, им приходится мало работать потому, что их плохо кормят. Учитывая крайне низкий уровень жизни в Западной Европе в XVIII веке и ранее, далеко не очевидно, что продолжительность рабочего дня определялась выбором между трудом и досугом; может быть, как и в странах третьего мира, они мало работали, потому что плохо питались. [Этот момент разработан в статье Herman Freudenberger and Gay lord Cummings, «Health, Work and Leisure before the Industrial Revolution», Explorations in Economic History 13 (1976): 1-12. Согласно их концепции, усовершенствование сельского хозяйства Англии в XVII веке сделало возможным улучшение питания, социальные последствия чего проявились в XVIII веке. Их концепция не вполне совместима с работой Бителя, который обнаружил, что уже во второй половине XVIII века продолжительность рабочей недели английских ткачей была меньше шести дней – скорее они работали в среднем по четыре дня – и это было явным результатом добровольного выбора и того, что их доход был выше минимальных потребностей жизни (см.: The Handloom Weavers, pp. 116, 130-131). В начале промышленной революции все показатели указывают на существование классического неравновесия между растущим спросом на текстиль, который не сопровождался соответствующим ростом предложения со стороны ткачей, результатом чего стали высокие цены на текстиль, державшиеся до тех пор, пока не был найден способ снизить доход ткачей до уровня, господствовавшего на рынке труда Англии в то время.] Улучшение в английском сельском хозяйстве уже до промышленной революции и ставшее результатом этого улучшение питания населения в целом можно рассматривать как один из факторов промышленной революции и как одно из возможных объяснений того, почему она началась в Англии. Сегодня мысль, что увеличение продолжительности рабочего дня может свидетельствовать о повышении благосостояния рабочих, кажется почти невозможной, но ведь точно так же нам трудно представить, что питание рабочих в целом может быть настолько скверным, что они просто не в состоянии работать достаточно долго или достаточно напряженно.
    Условия жизни западноевропейских рабочих были тяжелы до промышленной революции, в период этой революции и еще долгое время после нее. Но совокупность имеющихся фактов показывает, что хотя промышленная революция и не дала одновременного улучшения положения всех рабочих, она, точно так же, не сделала их положение в среднем более тяжелым [в XIX веке в Англии многие незаурядные интеллектуалы – от Джона Стюарта Милля до Фридриха Энгельса – ожесточенно нападали на фабрики, добиваясь принятия законов, которые бы улучшили условия труда. Краткое сравнение тогдашней политической риторики с действительными фактами, на которые она предположительно опиралась, см.: W. H. Hutt, «The Factory System of the Early Nineteenth Century», in Hayek ed., Capitalism and the Historians, pp. 156-184], а после устранения последствий наполеоновских войн она привела к серьезному повышению благосостояния рабочего класса [Peter H. Lindert and Jeffrey G. Williamson, «English Workers’ Living Standards during the Industrial Revolution: A New Look», Economic History Review (February 1983)]. Этот момент имеет отношение к экономическим проблемам конца XX века в том отношении, что вопреки мнению многих опыт промышленной революции не оправдывает призывов пожертвовать благосостоянием современников (особенно рабочих) в надежде, что потомки будут жить лучше. И если этот первый исторический пример быстрого экономического прогресса и учит нас чему-либо относительно необходимости приносить общественные жертвы, то смысл урока в том, что экономический прогресс оказывается быстрым тогда, когда современники имеют возможности немедленно вкушать плоды этого прогресса.
    Есть смысл оценивать воздействие экономического роста Запада в начале промышленной революции на благосостояние рабочих только в плане их материального благосостояния – просто в силу того, что речь идет об изменении положения суб-пролетариата, пребывавшего до того на грани голодной смерти, и превращении его в рабочих, имеющих уже некоторое подобие жизненных удобств. До 1750 года страдания суб-пролетариата были глухими, и мы почти ничего не знаем о том, какого рода социальные связи существовали в среде нищих и бродяг. Ясно только, что вряд ли ради них стоило голодать. Для людей, которые впервые получили возможность потреблять немного сахара, вряд ли что-либо значат социальные и политические последствия изменений, если, конечно, речь не идет о таких крайностях, как обращение в рабство. Но ничего в этом роде не происходило. Городские рабочие в Англии стали обитателями отдельных жилищ, а не членами семьи своего мастера. Их грамотность выросла, а по закону 1897 года большинство из них получили право голоса. Предполагая, что за жизнь городского рабочего пришлось заплатить утратой социальной общности нищих и бродяг, чем бы ни была такая общность, или даже общности учеников и подмастерий, живущих в доме мастера, все-таки они получили взамен общность рабочих, о чем свидетельствовало появление тред-юнионов, кооперативов, сберегательных фондов и даже – под руководством Джона Уэсли, основателя методизма, – своего рода рабочей церкви. Во Франции, Германии и в Соединенных Штатах события развивались примерно так же.
    Конечно, нам не дано разрешить древний спор между сторонниками и противниками городской жизни, среди которых были древнезаветные пророки и их современные толкователи. Современный транспорт и коммуникации изменили предмет спора, поскольку сделали возможным возврат значительной части промышленности из города. Города все больше теряют свое значение центров производства и превращаются в центры торговли и услуг, а современные города больше не похожи на города XIX века – с их дымящей промышленностью, примитивными жилищами, отвратительным состоянием санитарии. Но необходимы два замечания. Во-первых, с учетом роста населения и сокращения потребности сельского хозяйства в рабочих руках у Запада никогда не было возможности выбирать между сельской и городской жизнью. Во-вторых, городская жизнь возникла, прежде всего, как результат аграрной, а не промышленной революции – и это в наше время легко показать на примере аналогичной борьбы метрополий третьего мира с потоком отчаявшихся сельских мигрантов. Тогда, как и сегодня в третьем мире, речь шла о том, смогут ли избыточные сельскохозяйственные работники и новое поколение городских рабочих найти возможность зарабатывать на жизнь за пределами сельского хозяйства. В этом смысле промышленная революция и экономический рост Запада являлись не исходными причинами урбанизации и связанных с ней социальных проблем, но скорее решением наиболее жгучих проблем. Даже мальтусовы идеи не решали вопроса об избыточном сельском населении, поскольку сокращение количество ртов, подлежащих прокормлению, привело бы к дальнейшему сокращению числа работников, нужных для производства продуктов питания. Существовала прямая необходимость найти новые источники занятости. Фабрики и города были ответом на этот вызов.
  16. Заключалось ли предназначение фабрик в сокращении заработной платы или в повышении производительности труда?
    Как отметил почти 70 лет назад С. Д. Чепмен [S. J. Chapman, «Cotton Manufacture»], распространению фабрик способствовали как организационные, так и технологические факторы. С точки зрения создателей первых фабрик, совершенствование организации труда вело к сокращению издержек на труд без соответствующего падения производства. Сравнивая работу на фабрике с трудом надомников в текстильной промышленности Британии, Марглин выделил следующие преимущества фабричной организации для владельцев: (1) можно было сократить воровство материалов и готовой продукции; (2) не имеющие квалификации женщины и дети могли выполнять узкоспециализированные операции на фабрике за меньшую плату, чем пришлось бы платить высококвалифицированному мужчине, работающему вручную; (3) угрозой увольнения за прогул можно было понудить фабричных работников к регулярной работе в течение полной рабочей недели, чего не удавалось достичь с надомниками, привыкшими работать только часть недели [Marglin, «What Do Bosses Do? Origins and Functions of Hierarchy»].
    Эти выгоды доставались не даром. Чтобы сократить издержки на оплату труда, первым фабрикантам приходилось строить фабричные здания, закупать станки и нанимать надзирателей для своих работников. Поскольку амортизационные отчисления и проценты по кредиту на капиталовложения приходилось платить как в хорошие, так и в плохие времена, фабрики представляли больший финансовый риск, чем производство с помощью надомников.
    В производстве тканей сокращение трудовых издержек при переходе к фабричной организации производства (с учетом издержек на обзаведение) был? незначительным или вовсе отрицательным, как свидетельствует длительная история постепенного вытеснения ручных ткацких станков станками с силовым приводом, что объяснялось медленностью повышения качества тканей, сотканных на механических станках. Если бы экономия была положительной, переход к фабрикам мог бы быть завершен не в 1840-х годах, а в 1790-х годах. Картину осложняет то обстоятельство, что в период сосуществования фабричных и кустарных тканей, эти различного качества продукты удовлетворяли спрос различных и одновременно расширявшихся рынков, так что число ручных ткачей достигло пика между 1821 и 1831 годами, через несколько десятилетий после появлений механических станков [см. оценки Митчелла в Abstract of British Historical Statistics].
    Кажется закономерным вывод, что переход от надомного производства тканей к фабричному не произошел бы вовсе, если бы только выгода фабрикантов заключалась в сокращении издержек на оплату труда, в увеличении длительности рабочей недели, в сокращении воровства и других организационных улучшениях. Необходимым условием было повышение производительности станков и улучшение качества производимых тканей. Мы не знаем, были ли усовершенствования в технологии достаточными в тот период, когда происходили изменения. К тому времени конкуренция между фабриками и надомниками устранила некоторые, а может быть, и все организационные преимущества фабрик. Но позднее разрыв в производительности технологически современных фабрик и надомников увеличился настолько, что помимо всяких экономии, создаваемых за счет организации, надомное ткачество стало экономическим анахронизмом.
  17. Рабочий, разделение труда и орудия производства
    Обычное толкование сводилось к тому, что появление фабрик изменило некоторые важные отношения между работой и вознаграждением, между рабочими и орудиями труда. Удобно начать с рассмотрения традиционного понимания изменений, оставив на конец очень существенный вопрос, в какой степени доиндустриальное хозяйство Запада соответствовало ортодоксальному представлению о доиндустриальной модели производства.
    Общепринятая модель доиндустриального производства выделяет фигуру независимого ремесленника, который закупает сырье и материалы и личным трудом преобразует их в видимо иной конечный продукт, имеющий собственный рынок и применение. Отношения между усилиями работника, его доходом и ценностью продукта были зримыми и непосредственными. Появление фабричного разделения труда сделало эти отношения не индивидуальными, а коллективными. Результатом усилий отдельного рабочего оказывается теперь вклад в ценность конечного продукта, зачастую настолько незначительный и так переплетенный с вкладами других, что его связь с ценностью конечного продукта неразличима. Этот разрыв связей между усилиями работника, ценностью продукта и вознаграждением делает невозможным установление удовлетворительных связей между трудовыми усилиями и их оплатой.
    При нынешнем состоянии знаний о психологии групп представляется возможным добиться того, что связь между трудом, качеством продукта и его ценностью коллектив будет реализовывать еще лучше, чем отдельный человек. Но даже в Японии наши представления о возможностях групповой психологии далеко не полностью еще реализованы в практике управления фабриками. Сегодня не приходится сомневаться, что коллективизация отношений между работником и продуктом его труда включает издержки, которые при оценке фабричной системы следует записать в дебет.
    Фабричная система оказалась также несовместимой с практикой, когда работники владели орудиями труда. Существенная особенность этой системы в том, что большое число работников совместно используют, по крайней мере, часть производственных мощностей, а на практике почти все оборудование используется именно совместно. С самого начала в совместном использовании оказались здания фабрик, их водяные колеса или паровые двигатели, система шкивов и осей для передачи движения станкам. Было неизбежно, что юридическое лицо, владевшее силовым оборудованием и зданием, владело и станками. В историческом плане иначе быть не могло потому, что отдельные работники просто не располагали средствами для приобретения станков, а, кроме того, калькуляция предельных издержек и доходов, предшествующая приобретению каждого станка, должна выполняться применительно ко всей, фабрике как некоему единству.
    Собственность работников на орудия труда важна с точки зрения хозяйственной эффективности, так как работники склонны лучше заботиться о лично им принадлежащем инструменте. Маркс придавал этому обстоятельству очень большое значение. Он видел в этом главное возражение против капитализма, утверждая, что работник, использующий не свои орудия труда, подобен не гильдейскому мастеру, а скорее ученику или даже – рабу. Рабочий, не владеющий орудиями своего труда, был назван пролетарием, от латинского термина proletarius – не имеющий собственности, а потому отнесенный к самому низшему классу общества римский гражданин. Во времена Маркса не учитывали, что, хотя наемные работники не имели собственных орудий труда, они могли владеть другого рода собственностью. Понимание этого пришло позже. Подобно другим интеллектуалам его времени, Маркс считал, что фабрика скорее понизила статус независимого ремесленника, чем повысила статус класса, который никогда не владел орудиями труда – да и вообще ничем не владел.
    Товарищества и другие формы групповой собственности точно так же, как и фабрика, ограничивают область личной собственности. Даже в товариществе, в котором состоят только двое, важно делать различие между собственностью товарищества и личной собственностью. Когда товарищество объединяет сотни лиц, управление его собственностью должно быть передано управляющей структуре, комитетам, бухгалтерам и аудиторам, и при этом у любого из членов товарищества чувство собственной связи с каким-либо объектом собственности делается настолько более абстрактным и ослабленным, что его допустимо считать чем-то совершенно иным, чем чувство владельца по отношению к личной собственности. Примерно так же на большой фабрике с сотнями работников не может быть такого положения, когда каждый владел бы чем-либо.
    Правда, возможно, чтобы каждый работник имел долю в собственности на фабрику. Приобретение акций работниками – запланированное или случайное, кооперативы служащих и публичная собственность (где каждый является владельцем) – все эти способы годятся, чтобы лишить пролетариев статуса неимущих и, может, таким образом можно восстановить у рабочих свойственную ремесленникам связь с орудиями производства. Но и любая другая форма собственности выводит наемных работников из положения пролетариев, а стратегия диверсификации рисков советует, чтобы рабочий не связывал одновременно и карьеру, и сбережения с судьбой одного и того же предприятия. Неясно, насколько сравнимо будет чувство собственности, которое могут дать такого рода установления по отношению к фабрике и орудиям труда, с тем, что чувствовал ремесленник былых времен. Истинное чувство собственности может оказаться совершенно индивидуальным, так что все коллективные замены ничего здесь не сделают. При оценке изменений, привнесенных фабриками, утрата привязанности ремесленника к орудиям своего труда может быть записана следующей строкой в графу дебета. [Сегодня в большинстве западных стран кооперативы служащих пользуются налоговыми льготами и доступом к публичным или институциональным источникам финансирования. О том, сколь мало рабочие предпочитают сами владеть предприятием в сравнении с возможностью приобрести корпоративные акции, достаточно приблизительно свидетельствует относительная доля сектора, образуемого кооперативами служащих. Кооперативы служащих, как модель организации производства, серьезно уступают публичной корпорации. (см. главу 10)]
    Мы рассмотрели расхожие взгляды на проблемы, созданные переходом от надомного ремесленного производства, воплощением которого обычно считали ткачей-надомников, к фабричному. Следует, однако, осознать, что за пределами надомного ткачества в ту же эпоху существовали владельцы мельниц, магазинов и ферм, на которых работали ученики, подручные и наемные работники, которые использовали не принадлежавшие им орудия труда и получали заработок, величина которого была связана с конечным продуктом не в большей степени, чем зарплата автосборщика на большом заводе в Детройте. На деле даже ткачи порой использовали подручных. Мастера-собственники представляли собой элиту рабочего люда. В городах они пользовались почетом, и были далеко не рядовыми гражданами. В сельском хозяйстве видимая связь между доходом и ценой произведенного продукта существовала (и существует поныне) для мелких фермеров, в том числе для арендаторов. Но одновременно существовало множество безземельных сельскохозяйственных работников, которые редко владели какими-либо орудиями труда и заработок которых никоим образом не был просто долей в доходах хозяина. Не так легко проследить связь между трудом и получаемым продуктом и в случае, когда крепостные оказывали услуги своему помещику. Как и во многих других случаях, золотой век, когда продавец все продаваемые им блага производил своими руками, и цена была пропорциональна его усилиям, есть просто плод воображения тех, кому не хватает знакомства с фактами.
    Заключение
    В XIX веке произошло достаточно много драматических изменений в технологии производства, транспорта и коммуникаций, которые по справедливости считаются революционными. Оглядываясь назад, мы полагаем, что в этот период Запад заложил, по меньшей мере, шесть элементов своей технологии роста:
  18. Изобретения, технологии и изменения стали основными чертами экономической деятельности. В 1750 году еще существовали гильдии и мастера, которые настолько активно боролись за неизменность способов изготовления традиционных продуктов, что не останавливались перед поджогами и саботажем. К 1880 году такого рода приверженность к традиции стала анахронизмом. Социальный стереотип мастера, практикующего древние приемы ремесла для изготовления традиционных изделий, уступил место социальному стереотипу предприимчивого изобретателя, пытающегося создать новый мир.
  19. К 1880 году рыночные отношения настолько основательно вытеснили из жизни хозяйственные связи, основанные на обычае, традиции и законе, что последние оказались почти забытыми и рынки стали воспринимать как данность, как основную черту современного хозяйства. Законы спроса и предложения стали занимать все более важное место даже в отношениях между нанимателем и наемным работником. Переход к денежным отношениям был облегчен привнесенным фабричной системой разделением между жилищем и местом труда, так как все меньше становилось рабочих, которые по-прежнему жили в домах своих нанимателей. Большую роль сыграли также растущие разделение труда и совместное использование общих орудий труда, благодаря чему совершенно незримой стала связь между усилиями отдельного работника и ценой, выручаемой от продажи конечного продукта. Вплоть до конца феодализма заработная плата и другие условия занятости определялись гильдиями и поместьями, обычаями и законом. К 1880 году переход к рыночным отношениям был в основном завершен. С этого момента условия найма определяются тем, что предлагает наниматель и принимает наемный работник, и, как и на любом другом рынке, на предлагаемые и принимаемые условия влияют спрос на труд и предложение труда. И в торговле, и в промышленности господство рыночных отношений на рынке труда ограничивалось только отдельными победами первых тред-юнионов, несколькими законами, устанавливавшими требования к условиям труда – прежде всего детского и женского, и сохранением предусматриваемых морским правом ситуаций, когда моряки могут быть принуждены к исполнению обязанностей.
  20. В западном обществе ослабление авторитарной власти религии и государства привело к развитию плюралистического общества, включающего сравнительно автономные сферы промышленности, торговли, финансов, науки, политики, образования, искусства, музыки, литературы и прессы. Результат выглядит так, как если бы западное общество решило распространить преимущества разделения труда и специализации на все главные стороны социальной жизни.
  21. Процесс урбанизации подстегивался совершенствованием приемов ведения сельского хозяйства, а в Англии еще и движением огораживания, и одновременно облегчался появлением фабрик, которые позволили обеспечить работой сравнительно неквалифицированных работников.
  22. Поток изменений, рыночные отношения и экспериментирование затронули формы организации хозяйственной деятельности в. той же степени, что и индивидуальные процессы купли-продажи. Фабрики вытеснили ремесленные мастерские почти во всех отраслях – хотя и в разное время. В некоторых отраслях, как, например, в производстве керамических изделий и в сталелитейной промышленности, фабрики отличались высокой интеграцией производственных процессов, охватывали все стадии – от обработки сырья до получения конечного продукта. В других, особенно в текстильной промышленности, фабрики, как правило, специализировались на одной только операции. Фабрики строили поблизости от источников водной энергии или угля; кроме того, они нуждались в близости потребителей, источников сырья и транспорта: всего этого нужно было очень много. Главным принципом было использование наиболее подходящей формы организации, самого удобного места и оптимального масштаба производства. Поскольку ключевые критерии в разных отраслях были различны, различались также формы организации, размещение и размеры типичных предприятий.
  23. Некоторым образом самым фундаментальным изменением можно считать осознание того, что главная задача управления не просто в эффективной организации производства (или производств), а в создании или изобретении таких изменений – в производстве, в производимых продуктах, в используемом сырье, в системах распределения или организации, – которые вели бы к увеличению разрыва между издержками и доходами. Концепции предприятия и предпринимательства отделились от концепций фабрики и производства.
    Этот период, как и многие другие эпохи прогресса и обновления, многое унаследовал от предыдущей эпохи. Фабрики с их станками и силовым оборудованием были результатом деятельности банкиров и торговцев, горняков и кузнецов, корабельщиков и литейщиков конца XVIII – начала XIX веков. Их фирмы имели форму товариществ или индивидуальной собственности; они действовали в среде институтов обмена, интеллектуальную схему которых уже вскрыл Адам Смит. Иным было положение железных дорог: чтобы их финансировать и управлять ими, требовались корпоративные формы организации, а в результате возникали конкурирующие между собой централизованные и децентрализованные формы управления, относительные достоинства которых не до конца были ясны и столетие спустя. В целом, однако, организационные формы предприятий, отвечавшие потребностям торговцев и ремесленников 1750-х годов, вполне удовлетворяли торговцев и промышленников 1870-х годов.
    Понятно, что Маркс, писавший в 1848 году, мог говорить о вековом опыте современной промышленности, поскольку к этому времени многие институты промышленности были уже достаточно стары. Но величайшее увеличение производительности капиталистической производственной машины и величайшие изменения в способах организации капиталистического производства были еще впереди.