Иеринг. Борьба за право

Для того, чтобы обосновать это положение, я принужден несколько ближе подойти к вопросу об отношении права в объективном смысле к праву в субъективном смысле. В чем состоит это отношение? Я думаю, что совершенно верно передам ходячее представление, если скажу: в том, что первое является предпосылкой второго; конкретное право существует только там, где имеются условия, с которыми абстрактное правоположение связало его существование. Этим, согласно господствующему учению, совершенно исчерпываются взаимные отношения обоих видов права. Но это представление является совершенно односторонним, оно указывает исключительно на зависимость конкретного права от абстрактного, упуская из виду, что такое же отношение зависимости в не меньшей степени господствует и в противоположном направлении. Конкретное право не только получает жизнь и силу от абстрактного, но и возвращает их ему. Сущность права есть практическое осуществление. Правовая норма, никогда не осуществлявшаяся или переставшая осуществляться, не имеет больше никакого права на это наименование, она становится ослабленной пружиной, в механизме права, которая не работает, и которую можно вынуть, не вызывая ни малейших изменений. Это положение приложимо без всяких ограничений ко всем частям права: к государственному праву так же, как и к уголовному и частному, и римское право открыто санкционирует его, признавая desuetudo как основание для отмены законов; ему соответствует уничтожение конкретных прав вследствие продолжительного непользования (nonusus). Между тем, как правовое осуществление публичного и уголовного права приняло форму обязанности государственных учреждений, правовое осуществление частного права приняло форму права частных лиц, т. е. предоставлено исключительно их инициативе и самодеятельности. В первом случае правовое осуществление закона зависит от того, что учреждения и служащие государства исполняют свою обязанность, во втором случае — от того, что частные лица осуществляют свое право. Если последние в течение продолжительного времени и в виде общего правила оставляют его в бездействии в каком-нибудь отношении, — происходит ли это от незнакомства со своим правом, или от лени или трусости, — то правовое положение фактически теряет свою силу. Поэтому мы можем сказать: действительность, практическая сила положений частного нрава проявляется в осуществлении конкретных прав, и последние, получая, с одной стороны, свою жизнь от закона, с другой стороны возвращают ему эту жизнь; отношение объективного, или абстрактного, права и субъективных конкретных прав, подобно кровообращению: кровь от сердца течет и к сердцу возвращается.
Вопрос об осуществлении положений публичного права сводится к верности служащих своему долгу, а вопрос об осуществлении частноправовых положений — к действенности тех мотивов, которые побуждают управомоченного отстаивать свое право, т. е. к силе его интереса и его правового чувства; если последние отказываются служить, если правовое чувство слабо и притуплено, а интерес недостаточно силен, чтобы преодолеть лень и отвращение к ссоре и спору и боязнь процесса, то простым следствием этого является то, что правовое положение не получает применения.
Но чему же это мешает? — возразят мне, — ведь, от этого страдает не кто иной, как сам управомоченный. Я снова приведу ту картину, которою я воспользовался выше (стр. 36): картину бегства отдельного человека из сражения. Если вести борьбу приходится тысяч людей, то удаления одного человека можно не заметить: но если знамя покидают сотни из них, то положение тех, кто остается верными, становится опаснее, вся тяжесть сопротивления падает на них одних. В этой картине, по моему мнению, отражается истинное положение вещей. В области частного права также происходит борьба права против неправа, общая борьба всей нации, борьба, в которой все должны крепко держаться вместе, и здесь также всякий, обращающийся в бегство, изменяет общему делу, так как умножает силы противника, увеличивая его дерзость и наглость. Если произвол и беззаконие нагло и дерзко осмеливаются поднимать свою голову, то это всегда служит верным признаком того, что те, кто был призван защищать закон, не исполнили своей обязанности. Но в частном праве каждый на своем месте призван защищать закон, быть охранителем и исполнителем закона внутри своей сферы. Конкретное право, принадлежащее ему, может быть рассматриваемо, как предоставленное ему государством полномочие вступаться за закон внутри своего круга интересов и отражать неправо, — условное и специальное предписание в противоположность безусловному и общему, которое обращается к государственным служащим. Кто отстаивает свое право, тот в узких пределах последнего защищает право вообще. Интерес и последствия этого образа действий выходят, поэтому далеко за пределы его личности. Общий интерес, который связан с ним, является не только идеальным интересом утверждения авторитета и величия закона: это — очень реальный, чрезвычайно практический интерес, ощутительный для всякого и понятный всякому, кто даже не имеет ни малейшего понятия о первом, именно: интерес обеспечения и поддержания прочного порядка жизни, в котором в определенной мере заинтересован каждый. Если хозяин не решается больше требовать применения правил о найме прислуги, если веритель не решается больше накладывать запрещение на имущество должника, а покупатели — настаивать на точном весе и соблюдении таксы, то этим не только ставится в опасность идеальный авторитет закона, но и наносится удар реальному порядку гражданской жизни, и трудно сказать, как далеко могут простираться вредные последствия этого: напр., не подрывается ли благодаря этому самым серьезным образом вся кредитная система, потому что там, где я должен ожидать ссоры и спора, чтобы отстоять свое бесспорное право, я охотнее уклонюсь от этого, если только это окажется возможным: мой капитал уйдет тогда из моего отечества за границу, товары я буду получать от иностранцев, вместо соотечественников.
При таких условиях жребий тех немногих, которые имеют мужество настаивать на применении закона, обращается в настоящее мученичество; их энергическое правовое чувство, не позволяющее им капитулировать перед произволом, становится для них прямо проклятием. Будучи оставлены всеми теми, кто должен был бы быть их естественными союзниками, стоят они в совершенном одиночестве лицом к лицу с усилившимся, благодаря всеобщей дряблости и трусости, беззаконием и, если путем тяжелых жертв они купили, по крайней мере, удовлетворение от сознания того, что сами они остались верными, то вместо признания они встречают обыкновенно насмешки и оскорбления. Ответственность за такого рода положение вещей падает не на ту часть населения, которая нарушает закон, а на ту, у которой нет мужества для охранения его. В том, что неправо вытесняет право, следует винить не первое, а последнее, так как оно является попустителем, и если бы мне нужно было оценить два положения: «не совершай никакого неправа» и «не терпи никакого неправа» по их практическому значению для оборота, то я сказал бы, что первое правило — это: не терпи никакого неправа, а второе: не совершай его. Ибо так уж создан человек, что уверенность в том, что со стороны управомоченного будет оказан твердый решительный отпор, больше удержит его от совершения неправа, чем предписание, которое, если мы оставим в стороне это препятствие, в основе своей обладает только силой простой нравственной заповеди.
Значит ли после всего этого, что я впадаю в преувеличение, утверждая: защита подвергшегося нападению конкретного права есть обязанность управомоченного не только по отношению к самому себе, но и по отношению к обществу? Если верно сказанное мною раньше, что в лице своего права он защищает в то же время закон и в лице закона — неизбежный общественный порядок, то кто будет отрицать, что эта зашита лежит на нем, как обязанность по отношению к обществу? Если последнее может призывать его на борьбу против внешнего врага, в которой он должен жертвовать здоровьем и жизнью, если, таким образом, на каждом лежит обязанность выступать во внешней борьбе за, общие интересы, то разве не верно то же и в отношении внутренней жизни общества, разве не должны и здесь все благонамеренные и мужественные элементы сплотиться и крепко держаться вместе, как в первом случае против внешнего, так здесь — против внутреннего врага? И если во внешней борьбе трусливое бегство является изменой общему делу, то разве мы можем здесь отказаться от этого же упрека? Право и правосудие процветают в стране не только благодаря тому, что судья в постоянной готовности к исполнению своего долга занимает свое судейское кресло, а полиция рассылает своих агентов; нет, каждый должен со своей стороны содействовать достижению этой цели. Каждый призван и обязан растаптывать голову гидре произвола и беззакония везде, где она осмеливается выступить; каждый, пользующийся благословенными дарами права, должен также в свою очередь содействовать поддержанию мощи и значения закона, — короче говоря, каждый является прирожденным борцом за право в интересах общества.
Мне не нужно обращать особенное внимание читателя на то, насколько благодаря этому моему воззрению облагораживается признание отдельного человека по отношению к отстаиванию своего права. Оно ставит на место проповедовавшегося нашею прежнею теорией чисто одностороннего, исключительно рецептивного отношения к закону отношение взаимности; при котором управомоченный в полной мере отплачивает закону за ту услугу, которую закон ему оказывает. Оно считает его призванным к участию в великой национальной задаче. Понимает ли он сам истинный смысл этого воззрения, это совершенно безразлично. Ведь, в том и заключается величие и благородство нравственного миропорядка, что он не только может рассчитывать на услуги тех, кто его постигает, но и обладает действительными средствами для привлечения к содействию себе также тех, кто лишен понимания его велений, помимо их сознания и воли. Для того, чтобы понудить человека к браку, он приводит в движение у одного — благороднейший из всех человеческих инстинктов, у другого — грубое чувственное желание, у третьего — любовь к удобствам, у четвертого — жадность, — но все эти мотивы приводят к браку. Так и в борьбе за право, одного может привлечь на арену борьбы трезвый интерес, другого — боль от случившегося правонарушения, третьего — чувство долга или идея права, как таковая, — все они протягивают друг другу руку для общего дела, для борьбы с произволом.
Здесь мы достигли идеальной вершины борьбы за право. Исходя из низкого мотива интереса, мы поднялись до точки зрения нравственного самосохранения личности и, наконец, дошли до точки зрения содействия отдельного человека осуществление правовой идеи в интересах общества.
В лице моего права оскорбляется и отрицается право вообще, в его лице оно защищается, утверждается и восстановляется. Какое высокое значение приобретает благодаря этому борьба субъекта за его право! На какой глубине внизу, по сравнению с высотой этого общего и потому идеального интереса в праве, лежит сфера чисто индивидуального, область личных интересов, целей, страстей, в которых непосвященный человек видит единственное двигательное начало правового спора.
Но это — настолько высокое значение, могут сказать некоторые, что оно остается понятным только разве для философов права; никто не ведет процесса из-за идеи права. Я мог бы для того, чтобы опровергнуть это утверждение, сослаться на римское право, в котором существование этого идеального чувства нашло наиболее яркое выражение в институте публичных исков , но мы поступили бы несправедливо по отношению к настоящему времени, если бы стали отрицать у него наличность этого идеального чувства. Им обладает всякий, чувствующий гнев, нравственное возмущение при виде того насилия, которое совершает над правом произвол. В то время, как к чувству, которое вызывается лично испытанным правонарушением, примешивается эгоистический мотив, это идеальное чувство основывается исключительно на нравственной власти правовой идеи над человеческим духом; оно является протестом сильной нравственной натуры против преступления над правом и служит прекраснейшей и возвышеннейшей формой, в которой правовое чувство может свидетельствовать о себе самом, — нравственное явление, одинаково привлекательное и благодарное как для исследования со стороны психолога, так и для изобразительного творчества поэта. Насколько мне известно, нет ни одного другого аффекта, который способен был бы столь внезапно вызывать в человеке такое сильное превращение, так как известно, что как раз наиболее мягкие, наиболее миролюбивые натуры могут благодаря ему приходить в состояние страсти, которое в иных случаях им совершенно чуждо, — доказательство того, что они задеты в самой благородной области своего внутреннего мира, в своей сокровеннейшей сущности. Это — явление грозы в нравственном мире: возвышенное, величественное в своих формах, благодаря внезапности, непосредственности, стремительности своего наступления, благодаря подобному урагану, стихийному, все забывающему и все перед собою низвергающему господству нравственной силы, и вместе с тем примиряющее и возвышающее благодаря своим импульсам и своим последствиям — нравственное очищение атмосферы как для субъекта, так и для мира. Но, конечно, если ограниченные силы субъекта разбиваются об учреждение, которые оказывают поддержку произволу, отказывая в ней праву, тогда буря обрушивается на самого виновника ее, и его ждет или участь преступника вследствие нарушенного правового чувства, о чем я буду говорить в дальнейшем, или не менее трагическая доля: истечь кровью от раны, причиненной в его сердце неправом, которое пришлось перевести с сознанием своего бессилия, и потерять веру в право.
Это идеальное правовое чувство человека, который насилие и надругательство над идеей права чувствует живее, чем личное оскорбление, и без всякого личного интереса вступается за угнетенное право, как если бы оно было его собственным правом, — этот идеализм является, пожалуй, преимуществом более благородных натур. Однако, и холодному, лишенному всякого идеального порыва правовому чувству, которое ощущает неправо, только будучи непосредственно само задето им, вполне понятно то указанное мною отношение между конкретным правом и законом, которое я выше выразил в положении: мое право есть вообще право, в лице первого нарушается и защищается в то же время и второе. Хотя это звучит парадоксально, однако верно, что как раз юристу не очень свойственно такого рода понимание. Согласно его представлению, в споре из-за конкретного права закон совершенно не принимает участия; спор идет не об абстрактном законе, а об его воплощении в виде данного конкретного права, как бы фотографическом снимке, в котором закон только зафиксировался, но сам непосредственно не присутствует. Я допускаю технически-юридическую необходимость этого понимания, но это допущение не должно удерживать нас от признания правильности противоположного воззрения, которое ставит закон на один уровень с конкретным правом и, соблюдая последовательность, в причинении ущерба последнему видит в то же время опасность для первого. Непосредственному правовому чувству последнее воззрение несравненно ближе, чем первое. Лучшее доказательство этого дает то выражение, которое это воззрение получило как в немецком, так и в латинском языке. В случае процесса у нас истец «призывает закон (Gesetz anrufen), — римлянин называл иск «legis actio». Сам закон выступает на первый план, здесь идет спор о законе, подлежащий разрешению в данном отдельном случае, — воззрение, представляющее чрезвычайную важность в особенности для понимания древнеримского искового процесса (legis actio) . В свете этого представления борьба за право является в то же время борьбою за закон; в случае спора речь идет не только об интересе субъекта, об отдельном отношении, в котором воплотился закон, о фотографическом, как я выразился, снимке, в котором был схвачен и закреплен мимолетный луч закона и который можно разбить и уничтожить, не задевая этим самого закона, но о самом законе, о его нарушении, о грубом попрании его; закон, если он не должен быть пустой игрушкой и фразой, должен защищаться, — вместе с правом потерпевшего падает закон.
Что это представление, которое я кратко назову солидарностью закона с конкретным правом, схватывает и передает взаимоотношение обоих в самой основной его сущности, — это я объяснил выше. Однако, это представление вовсе не является столь глубоким и скрытым, чтобы не быть понятным также и голому эгоизму, недоступному для более высокого понимания, — как раз он, может быть, обладает наибольшею чуткостью по отношению к нему, потому что ему выгодно привлечь к своему спору государство в качестве союзника. И тогда он сам, не сознавая и не желая этого, поднимается над самим собою и своим правом на ту высоту, на которой управомоченный становится представителем закона. Правда остается правдой, даже если субъект сознает и защищает ее только под узким углом зрения своего собственного интереса. Ненависть и жажда мести приводят Шейлока в суд, чтобы вырезать принадлежащий ему фунт мяса из тела Антонио, но слова, которые поэт заставляет его говорить, в его устах так же верны, как и в устах всякого другого. Это — язык, которым всегда будет говорить оскорбленное правовое чувство в любом месте и в любое время; сила, непоколебимость убеждения в том, что право должно несмотря ни на что остаться правом; мощь и пафос человека, который сознает, что в деле, за которое он выступает, речь идет не только об его личности, но и о законе. Фунт мяса, заставляет его говорить Шекспир,
«Тот мяса фунт, которого теперь
Я требую, мне очень много стоит;
Он — мой, и я хочу иметь его.
Откажете — я плюну на законы
Венеции: в них, значит, силы нет».
— Я требую закона и суда,
— Я требую уплаты по векселю.
«Я требую закона». Поэта этими тремя словами выразил истинное отношение права в субъективном смысле, к праву в объективном смысле и значение борьбы за право лучше, чем это мог бы сделать любой философ права. Благодаря этим словам дело сразу превратилось из правопритязания Шейлока в вопрос о праве Венеции. Каким могучим, каким величественным становится образ этого человека, когда он произносит эти слова! Это — уже не еврей, требующий свой фунт мяса, это — сам закон Венеции, стучащийся в двери суда, — ибо его право и право Венеции — одно и то же; месте с его правом рушится последнее. И когда он сам склоняется затем под тяжестью приговора судьи, путем недостойного остроумия уничтожившего его право , когда он, преследуемый жестокими насмешками, уходит согнувшейся, разбитый, с трясущимися коленями, — кто может избавиться от чувства, что вместе с ним унижено было право Венеции, что это уходит, крадучись, не еврей Шейлок, а типическая фигура средневекового еврея, этого парии общества, напрасно взывавшего к праву? Величайшая трагедия его судьбы основана не на том, что ему отказано в его праве, а на том, что он, средневековый еврей, хранит веру в право (можно было бы сказать: совсем, как будто бы он был христианин), несокрушимую веру в право, которую ничто не может нарушить и которую поддерживает в нем сам судья; до тех пор, пока подобно удару грома над ним не разражается катастрофа, которая вырывает его из области химер и показывает ему, что он — не что иное, как отверженный средневековый еврей, которому дают его право, обманывая его за это.
Образ Шейлока вызывает в моей душе другой, не менее исторический, чем поэтический, образ Михаила Кольхаса, с поразительной верностью изображенный Генрихом фон-Клейстом в его повести, носящей то же название . Шейлок уходит, согнувшись, его силы сломаны, без сопротивления смиряется он перед приговором судьи. Иначе поступает Михаил Кольхас. После того, как все средства добиться своего самым обидным образом попранного права исчерпаны, после того, как актом злодейской кабинетной юстиции перед ним закрыт путь права, и правосудие вплоть до высшего его представителя, государя, открыто стало на сторону неправа, им овладевает чувство бесконечной боли вследствие преступления, которое над ним совершили: «Если суждено мне быть попираемым ногами, лучше тогда быть собакой, чем человеком» (стр. 23), и его решение твердо: «Кто отказывает мне в защите законов, тот выталкивает меня к дикарям пустыни и дает мне в руки дубину, которая будет защищать меня» (стр. 44). Он вырывает замаранный меч из рук продажного правосудия и размахивает им с такою силой, что страх и ужас распространяются по всей стране, гнилой государственный строй колеблется в своем основании, и князь трепещет на троне. Но не дикое чувство мести одушевляет его; он не становится разбойником и убийцей, как Карл Моор, который «на всю природу хотел бы протрубить в рог восстания, чтобы повести воздух, землю и море на бой против порождения гиены», который из-за оскорбленного правового чувства объявляет войну всему человечеству; напротив, им движет нравственная идея о том, «что он со своими силами несет перед миром обязанность доставить себе удовлетворение за испытанное оскорбление и обезопасить своих сограждан от подобных испытаний в будущем» (стр. 9). Для этой идеи он жертвует всем: счастьем своей семьи, своим добрым именем, состоянием, здоровьем и жизнью, и он ведет не бездельную, разрушительную войну, но направляет свою борьбу лишь против виновного и всех тех, кто действует сообща с ним. И когда у него появляется надежда добиться своего права, он добровольно складывает оружие; но этому человеку было как бы суждено показать на своем примере, до какой степени позора было способно дойти бесправие и безвестность того времени: данные ему право свободного пропуска и амнистия были нарушены, и он окончил свою жизнь на эшафоте. Но перед этим он все-таки вернул себе свое право, и мысль, что он не напрасно боролся, что он опять добился уважения к праву, что он отстоял свое человеческое достоинство, позволяет ему стать выше страха смерти; примиренный с собою, с миром и Богом, спокойно и с готовностью следует он за палачом. На какие размышления наводит эта правовая драма! Человек лояльный и благожелательный, полный любви к своей семье, с детски чистой душою, становится каким-то Аттилой, огнем и мечом уничтожающим места, в которые укрылся его противник. Почему он становится им? Именно благодаря тому свойству, которое так высоко ставит его в нравственном отношении над всеми его противниками, в конце концов торжествующими над ним: благодаря его высокому уважению к праву, вере в его святость, мощи его настоящего, здорового правового чувства. И именно на этом и основывается глубоко потрясающий трагизм его судьбы, что как раз то, что составляет преимущество и благородство его натуры: идеальная глубина его правового чувства, его героическая, все забывающая и всем жертвующая преданность идее права, придя в соприкосновение с тогдашним жалким миром, надменностью великих и сильных и забвением долга и трусостью судей, приводит его к гибели. Совершенные им преступления падают с удвоенной и утроенной силой на князя, его чиновников и судей, которые насильно столкнули его с пути права на путь беззакония. Ибо никакая несправедливость, которую приходится перенести человеку, как бы ни была она тяжела, не может сравниться с тою, которую совершает поставленная Богом власть, когда она сама нарушает право. Убийство юстиции (Justizmord), как метко называет его наш язык, является настоящим смертным грехом права. Хранитель и страж закона превращается в его убийцу: это — врач, отравляющий больного, опекун, душащий опекаемого. В древнем Риме подкупленный судья подлежал смертной казни. Для юстиции, нарушившей право, нет более уничтожающего обвинителя, чем мрачный, полный укора образ преступника из-за оскорбленного правового чувства: это — ее собственная кровавая тень. Жертва продажной или партийной юстиции почти насильно сталкивается с пути права, становится мстителем и собственноручным исполнителем своего права и нередко, выходя за пределы ближайшей цели, заклятым врагом общества, разбойником и убийцей. Но и тот, кого от этого падения удерживает, как Михаила Кольхаса, его благородная, нравственная натура, становится преступником и, — если он несет за это наказание, — мучеником своего правового чувства. Говорят, что кровь мучеников проливается не напрасно; это, может быть, оправдывается на нем, и его предостерегающая тень еще долго делала невозможным такое насилие над правом, какое выпало на его долю.
Если я, со своей стороны, вызвал эту тень, то сделал это для того, чтобы показать на захватывающем примере, какая беда грозит именно сильному и идеально настроенному правовому чувству в тех случаях, когда несовершенство правовых учреждений отказывает ему в удовлетворении . Тогда борьба за закон становится борьбою против закона. Правовое чувство, оставленное на произвол судьбы властью, которая должна его охранять, само покидает почву закона и своими силами старается добиться того, в чем ему отказывают неразумие, злая воля, бессилие. И не только в отдельных, особенно сильных или склонных к насилию натурах национальное правовое чувство вызывает недовольство и протест против подобных правовых условий, — это недовольство и этот протест повторяется иногда со стороны всего населения в виде некоторых явлений, которые мы, соответственно их назначению и оценке и применению их народом или определенным сословием, можем назвать народными суррогатами и добавлениями к государственным учреждениям. К ним принадлежат в средние века вотчинные судьи и военное право, решительные признаки бессилия или партийности тогдашних уголовных судов и слабости государственной власти; в настоящее время — институт дуэли, фактическое доказательство того, что наказания, которые государство налагает за оскорбление чести, не доставляют никакого удовлетворения острому чувству чести известных классов общества. К ним принадлежит кровавая месть корсиканцев и народная юстиция в Северной Америке, так называемый суд Линча. Все они свидетельствуют, что государственные учреждения не отвечают правовому чувству народа или сословия; во всяком случае, они являются укором государству — или за то, что оно делает их необходимыми, или за то, что оно их терпит. Для отдельного человека они, — в том случае, если закон, хотя и запрещает их, но фактически не в состоянии подавить, — могут сделаться источником тяжелого конфликта. Корсиканец, который, следуя велению закона, воздерживается от кровавой мести, встречает презрение со стороны своих окружающих; тот же, кто под давлением народного правовоззрения поддается ей, подпадает под удары карающей руки юстиции. Так же обстоит дело и с нашей дуэлью. Тот, кто уклоняется от нее в случаях, делающих ее долгом чести, позорит свою честь; тот, кто решается на нее, несет наказание, — положение, одинаково тяжелое как для участника дуэли, так и для судьи. В древнем Риме мы напрасно стали бы искать аналогичных явлений; государственные учреждения и национальное правовое чувство находились здесь в полном согласии.
Я подошел здесь к концу своего исследования о борьбе отдельного человека за свое право. Мы проследили за него согласно градации мотивов, которые вызывают ее, поднимаясь от самого низменного мотива чистого расчета интересов к более идеальному мотиву защиты личности и ее этических жизненных условий, чтобы в конце концов придти к точке зрения осуществления идеи справедливости, — последней вершины, с которой ложный шаг низвергает преступника из-за оскорбленного правового чувства в бездну беззакония.

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Комментирование закрыто, но вы можите поставить trackback со своего сайта.

Комментарии закрыты.