Иеринг. Борьба за право

Но интерес этой борьбы вовсе не ограничивается частным правом или частной жизнью; напротив, он простирается гораздо дальше. Нация, в конце концов, есть только сумма всех отдельных индивидов, и как чувствуют, думают, поступают отдельные индивиды, так чувствует, думает, поступает нация. Если правовое чувство отдельных лиц в отношениях частного права оказывается притупленным, трусливым, апатичным; если оно не находит простора для своего свободного и сильного расцвета вследствие препятствий, которые ставят ему несправедливые законы или плохие учреждения; если оно встречает преследование там, где могло бы ожидать поддержки и поощрения; если оно привыкает вследствие этого переносить несправедливость и смотреть на нее, как на нечто не подлежащее изменению, — то кто мог бы поверить, что такое порабощенное, хилое, апатичное правовое чувство может внезапно воспрянуть до степени живой восприимчивости и к энергичному действию в том случае, когда дело идет о правонарушении, касающемся не отдельного лица, но всего народа: покушении на его политическую свободу, нарушении или уничтожении его конституции, нападении внешнего врага? Может ли тот, кто не приобрел привычки мужественно защищать свое собственное право, испытывать стремление охотно жертвовать своею жизнью и состоянием ради права общества? Если человек не проявил никакого понимания того идеального вреда, который он причинил своей чести и личности, отказавшись из любви к спокойствию или из трусости от своего действительного права, если он привык к вопросам права прилагать только масштаб материального интереса, — то как можно от него ожидать, чтобы он воспользовался другим масштабом и стал испытывать другие чувства, когда дело идет о праве и чести нации? Откуда может здесь появиться вдруг то идеалистическое настроение, которое до тех пор ни разу не проявилось? Нет борец за государственное и международное право — это не кто иной, как борец за частное право: те же свойства, которые он приобрел в отношениях последнего, сопутствуют ему также в борьбе за гражданскую свободу и против внешнего врага, — что посеяно в частном праве, то приносит свои плоды в государственном и международном праве. В низинах частного права, в маленьких и мельчайших отношениях жизни должна капля по капле образовываться и собираться та сила, должен накопляться тот нравственный капитал, в котором нуждается государство, чтобы иметь возможность в широких размерах осуществлять свои цели. Частное, а не государственное право является истинной школой политического воспитания народов, и если хотят знать, как данный народ будет в случае необходимости защищать свои политические права и свое международно-правовое положение, то следует посмотреть, как отдельный его представитель отстаивает в частной жизни свое собственное право. Я привел уже выше пример склонного к борьбе англичанина и могу только повторить здесь то, что сказал выше: в гульдене, из-за которого он настойчиво спорит, заключается политическое развитие Англии. У народа, среди которого принято, чтобы каждый даже в незначительных и ничтожных случаях храбро защищал свое право, никто не осмелится отнять высшее его достояние, и поэтому вовсе не случайно то обстоятельство, что тот же самый народ древности, который отличался во внутренней жизни высшим политическим развитием, а во внешней — величайшим расцветом могущества, римский народ, обладал в то же время наиболее разработанным частным правом. Право — это идеализм, как бы парадоксально ни звучало это положение. Идеализм не фантазии, а характера, т. е. человека, который чувствует себя самоцелью и пренебрегает всем остальным, когда он оскорблен в этой своей самой сокровенной сущности. От кого исходит это посягательство на его права: от отдельного лица, от собственного правительства, от чужого народа, — не все ли ему равно? Вопрос о сопротивлении, которое он оказывает этим нападением, решает не личность нападающего, а энергия его правового чувства, нравственная сила, с которою он старается защитить самого себя. Поэтому вечною истиной является тезис: политическое положение народа внутри и вовне соответствует всегда его нравственной силе, — Срединная империя со своим бамбуком, розгою для взрослых детей, несмотря на сотни миллионов жителей по сравнению с другими нациями никогда не займет почетного международно-правового положения маленькой Швейцарии. Природные свойства швейцарцев в смысле искусства и поэзии, конечно, являются менее всего идеальными; эти свойства отличаются трезвостью, практичностью, как и у римлян. Но в том смысле, в котором я до сих пор употреблял выражение «идеальный» по отношению к праву, оно совершенно так же подходит к швейцарцам, как и к англичанам.
Этот идеализм здорового правового чувства подкапывался бы под свой собственный фундамент, если бы ограничивался защитою только своего собственного права, не принимая, кроме того, более широкого участия в поддержании права и порядка. Он знает не только то, что в своем праве он защищает право вообще, но и то, что в праве вообще он защищает свое право. В обществе, где это настроение, это тяготение к строгой законности является господствующим, напрасно стали бы искать то печальное явление, которое так часто можно встретить в других местах, а именно: когда власти преследуют или хотят задержать преступника или нарушителя закона, то масса народа принимает сторону преступника, т. е. в государственной власти видит естественного противника народа. Каждый знает здесь, что дело права есть также его дело, — преступнику симпатизирует здесь только такой же преступник, а не честный человек, который, наоборот, с полной готовностью протягивает руку помощи полиции и власти.
Мне едва ли нужно будет формулировать словами тот заключительный вывод, который я делаю из сказанного. Это — следующее простое положение: у государства, которое хочет быть уважаемым вовне и прочным и непоколебимым внутри, нет более ценного блага, которое ему следует охранять и лелеять, чем национальное правовое чувство. Эта забота составляет одну из высших и важнейших задач политической педагогики. B здоровом, сильном правовом чувстве каждого отдельного своего члена государство обладает богатейшим источником своей собственной силы, вернейшей гарантией своего собственного существования как во внутренней, так и во внешней жизни. Правовое чувство — это корень всего дерева; если корень никуда не годится, если он засыхает среди камней и песков пустыни, то все остальное — призрак: придет буря, и все дерево будет вырвано с корнем. Но ствол и верхушка имеют то преимущество, что их видят, между тем, как корни скрыты в почве и защищены от взоров. Разлагающее влияние, которое оказывают несправедливые законы и дурные правовые учреждения на нравственную силу народа, действует, под землею, в тех областях, которые столь часто встречающийся политический дилетант считает не заслуживающими своего внимания; для него важна только пышная верхушка, о яде же, который поднимается из корня в верхушку, он и не подозревает. Но деспотизм знает, где ему нужно действовать, чтобы довести дерево до падения: он оставляет верхушку сначала нетронутой, но разрушает корни. Деспотизм начинал везде с вторжения в частное право, с угнетения индивида; когда он заканчивает здесь свою работу, дерево рушится само собою. Поэтому важно прежде всего здесь противодействовать ему, и римляне хорошо знали, что делали, когда покушениями на женское целомудрие и честь воспользовались как поводом для того, чтобы положить конец царской власти и децемвирату. Уничтожить свободное самочувствие крестьян посредством податей и повинностей, поставить гражданства под опеку полиции, связать разрешение на путешествие с получением паспорта, распределить налоги по собственному усмотрению, — лучшего рецепта не мог бы дать даже Маккиавели для того, чтобы убить всякое мужественное самочувствие и всякую нравственную силу в народе и обеспечить деспотизму беспрепятственный доступ. Что те же самые ворота, через которые входят деспотизм и произвол, стоят открытыми и для внешнего врага, это, конечно, здесь не принимается в расчет, и только при появлении этого врага мудрецы приходят к запоздалому пониманию того, что нравственная сила и правовое чувство народа могли бы образовать действительнейший оплот против внешнего врага. В то самое время, когда крестьянин и горожанин был предметом феодального и абсолютистского произвола, Лотарингия и Эльзас были потеряны для немецкой империи: как могли их жители и их братья в империи испытывать имперское чувство, если они разучились чувствовать самих себя!
Но это — наша собственная вина, если мы понимаем уроки истории лишь тогда, когда бывает уже поздно; не на ней лежит вина за то, что мы не усваиваем их вовремя, ибо она преподает их всегда громко и ясно. Сила народа равняется силе его правового чувства, уход за национальным правовым чувством есть уход за здоровьем и силой государства. Под этим уходом я понимаю, само собой разумеется, не теоретический уход — в школе и преподавании, а практическое проведение принципов справедливости во всех жизненных отношениях. Одним внешним механизмом права это не достигается. Последний может быть с таким совершенством поставлен и управляем, что везде царит высший порядок, и однако вышеуказанное требование самым великолепным образом может оказаться в загоне. Законом и порядком был и крепостной строй, и фискальное обложение евреев, и множество других положений и учреждений оставшегося позади нас времени, которые стояли в самом резком противоречии с требованиями здорового, сильного правового чувства, и которыми государство, может быть, причиняло самому себе, еще больший вред, чем гражданам, крестьянам, евреям, на которых они ложились в первую голову. Прочность, ясность, определенность материального права, устранение всех положений, в которых могло бы найти преграду здоровое правовое чувство, во всех сферах права, не только частного права, но и полиции, управления, финансового законодательства; независимость судов, самое полное, какое только возможно, усовершенствование процессуальных учреждений, — вот заповедный путь для государства, стремящегося к тому, чтобы правовое чувство его членов и вместе с тем его собственная сила достигли полного расцвета. Всякое несправедливое определение или ненавистное учреждение, вызывающее соответствующее отношение народа, наносит ущерб национальному правовому чувству и вместе с тем национальной силе и составляет грех против идеи права, который падает в свою очередь обратно на государство, и за который оно часто должно расплачиваться сложными процентами, — иногда они могут стоить ему провинции! Я, конечно, не придерживаюсь того взгляда, что государство только из-за подобных соображений целесообразности должно избегать этих грехов; напротив, я считаю его священнейшей обязанностью осуществлять эту идею ради нее самой: но это, быть может, доктринерский идеализм, и я не буду винить политика-практика и государственного человека, если он в ответ на такое требование пожмет плечами. Но как раз поэтому я и выдвинул перед ним практическую сторону вопроса, которая ему вполне понятна. Идея права и интерес государства идут здесь рука об руку. В длительных условиях плохого права не может расти здоровое правовое чувство, оно притупляется, хилеет, гибнет. Ибо сущность права, как уже не раз было замечено, есть действие: что для пламени составляет свободное движение воздуха, то для правового чувства составляет свобода действия; запретить или стеснить ему эту свободу, значит потушить его.
Я мог бы на этом закончить свое сочинение, так как моя тема исчерпана. Но читатель позволит мне задержать его внимание еще на одном вопросе, который находится в тесной связи с предметом этого сочинения: это — вопрос о том, насколько наше современное право, или, точнее, современное общее римское право, о котором только я и решаюсь судить, отвечает требованиям, которые я развил в предыдущем изложении. Я без малейшего колебания, со всею решительностью, отвечаю на этот вопрос отрицательно. Право это далеко не удовлетворяет законным требованиям здорового правового чувства, и вовсе не потому, что в нем то здесь, то там встречаются несправедливые положения, а потому, что все оно в целом основывается на воззрении, диаметрально-противоположном тому, что, согласно изложенному мною выше, составляет как раз сущность здорового правового чувства: я имею здесь в виду тот идеализм, который в правонарушении видит посягательство не только на объект, но и на саму личность. Наше общее право не оказывает этому идеализму ни малейшей поддержки; масштаб, которым оно измеряет все правонарушение, за исключением оскорбления чести, является масштабом одной лишь материальной ценности, – в нем достиг законченной формы выражения трезвый, пошлый материализм.
Но что же другое должно доставить право потерпевшему, если речь идет о моем и твоем, как не спорный объект или его стоимость? . Если бы это было правильно, то можно было бы отпускать также и вора, если он возвратил украденную вещь. Но вор, возразят мне, совершает проступок не только против обворованного, но и против законов государства, против правопорядка, против нравственного закона. Но разве не то же самое делает должник, отрицающий заведомо сделанный заем, или продавец, арендодатель, нарушивший договор, поверенный, злоупотребляющий оказанным мною ему доверием, чтобы обманывать меня? Разве будет удовлетворено мое оскорбленное правовое чувство, если я от всех этих лиц после долгой борьбы не получу ничего кроме того, что принадлежало мне с самого начала? Но даже помимо этого стремления к удовлетворению, которое я без малейшего колебания признаю совершенно законным, какое здесь происходит нарушение естественного равновесия между обеими сторонами! Опасность, которою угрожает им неблагоприятный исход процесса, состоит для одной из них в том, что она теряет принадлежащее ей, для другой — только в том, что она должна отдать захваченное ею неправомерным способом; выгода, которую сулит им благоприятный исход, заключается для одной в том, что она ничего не теряет, для другой — в том, что она обогащается на счет противника. Не значит ли это просто поощрять бесстыдную ложь и назначать премию за вероломство? Но этими словами я в действительности только охарактеризовал наше современное право.
Можем ли мы сделать за это ответственным римское право?
Я различаю в этом отношения три ступени развития последнего: первая — ступень еще совершенно неумеренного, не пришедшего к самообладанию правового чувства в древнейшем праве, вторая — ступень знающей меру силы этого чувства в праве средней эпохи, третья — ступень ослабления и захирения его в позднейшее императорское время, особенно в Юстиниановом праве.
В каком виде дело представляется на низшей ступени развития, это я уже раньше выяснил в моем напечатанном исследовании , результат которого я сжато изложу здесь в нескольких словах. Восприимчивое правовое чувство древнейшего времени относится ко всякому нарушению или оспариванию собственного права с точки зрения субъективного неправа, не принимая при этом в расчет невиновности или степени виновности противника, и требует соответственно этому искупления одинаково как от невиновного, тот и от виновного. Кто отрицает явный долг (пехит) или причиненный им противнику материальный вред, тот платит в случае проигрыша дела вдвое больше; точно так же тот, кто в виндикационном процессе в качестве владельца взял плоды, должен возместить их вдвойне, и сверх того за проигрыш дела о главной вещи на него падает потеря процессуального залога (sacramentum). То же наказание несет истец, проигравший процесс, так как он предъявил требование на чужое имущество; если он в определении размеров требуемого, в остальном совершенно основательного, долга сделал самую ничтожную ошибку, он делает недействительным весь иск .
Из этих учреждений и положений древнейшего права часть перешла в позднейшее право, но самостоятельные новообразования последнего отличаются совершенно иным духом . Его можно так охарактеризовать в двух словах: установление и применение масштаба виновности во всех отношениях частного права. Объективное и субъективное неправо строго различаются, первое влечет за собою лишь простое восстановление спорного предмета, второе же, кроме того, еще и наказание: или денежный штраф, или бесчестие, и именно это удержание наказаний в правильных границах является одною из самых здоровых мыслей римского права средней эпохи. О том, чтобы депозитарий, вероломно отрицающий или удерживающий поклажу, поверенный или опекун, пользующийся оказанным ему доверием для своей собственной выгоды или заведомо пренебрегающий своею обязанностью, мог отделаться одним возвратом вещи или простым возмещением вреда, — об этом римлянин не хотел и думать, он требовал сверх того еще и наказания для него, во-первых — как удовлетворения оскорбленного правового чувства и во-вторых — с целью устрашения других в предотвращение подобных дурных поступков. Среди применявшихся тогда наказаний выше всего стояло бесчестие (infamia) — в условиях римской жизни одно из самых тяжелых наказаний, какие можно себе представить, так как оно влекло за собою, кроме сопровождавшей его социальной опалы, лишение всех политических прав, политическую смерть. Оно применялось везде, где правонарушение можно было охарактеризовать как особенное злоупотребление доверием. Затем шли имущественные кары, которые были в несравненно большем употреблении, чем у нас. Кто позволял довести неправое дело до процесса или сам начинал его, для того был наготове целый арсенал подобного рода мер устрашения; они начинались дробными частями стоимости спорного объекта (1/10, 1/5,1/4, 1/3), поднимались до увеличенной во много раз стоимости его и доходили в тех случаях, когда упорство противника нельзя было сломить никаким способом, даже до неограниченных размеров, т. е. до той суммы, которую истцу под присягой заблагорассудилось установить в качестве удовлетворения. Особенное место занимали два процессуальных института, ставивших перед ответчиком альтернативу: или без дальнейших вредных последствий отступиться от своего дела, или же подвергнуть себя опасности быть обвиненным в умышленном нарушении закона и вследствие этого понести наказание; это — прогибиторные интердикты претора и actiones arbitrariae. Если он пренебрегал приказанием, с которым обращался к нему магистрат или судья, то в этом заключалось неповиновение власти, сопротивление; с этого момента вопрос шел уже не только о праве истца, но в то же время и о законе в лице его представителей, и неуважение к нему искупалось денежными штрафами, которые шли в пользу истца.
Цель этих наказаний была та же, что и наказаний в уголовном праве. Именно, во-первых — чисто практическая: обеспечить интересы частной жизни также и от таких нарушений, которые не подпадают под влияние преступления, а во-вторых — и этическая: доставить удовлетворение оскорбленному правовому чувству, возвысить снова приниженный авторитет закона. Таким образом, деньги были при этом не самоцелью, а только средством для цели .
На мой взгляд этот вопрос в римском праве средней эпохи решен образцово. Одинаково далекое как от крайностей древнего права, приравнивавшего объективное неправо к субъективному, так и от противоположной крайности нашего современного права, совершенно низведшего в гражданском процессе субъективное неправо на уровень объективного, оно давало полное удовлетворение справедливым требованиям здорового правового чувства, не только строго разграничивая друг от друга оба вида неправа, но и в рамках субъективного неправа умея с тонким искусством различать все оттенки его в отношении формы, рода, тяжести нарушения.
Когда я обращаюсь к последней ступени развития римского права в том виде, в котором она нашла свое завершение, — в юстиниановской компиляции, — у меня невольно напрашивается мысль о том, какое все-таки значение имеет наследственное право как для жизни отдельного человека, так и для жизни народов. Чем было бы право этой в нравственном и политическом отношениях совершенно упадочной эпохи, если бы ей самой пришлось создавать его! Но подобно тому, как нередко наследник, который собственными силами едва мог бы прозябать в бедности, живет богатством наследодателя, так и слабое, выродившееся поколение еще долго питается духовным капиталом предшествовавшей могучей эпохи. Я имею в виду при этом не только то, что оно без собственных усилий пользуется плодами чужого труда, но главным образом — то, что дела, творения, учреждения прошлого, порожденные определенным духом, могут еще в течение некоторого времени хранить его в себе и создавать вновь; в них таится запас скрытой силы, которая при личном соприкосновении с ними снова обращается в живую силу. В этом смысле и частное право республики, в котором объективировалось энергичное, сильное правовое чувство древнеримского народа, могло и в императорскую эпоху еще долго служить живительным и освежающим источником; это был в великой пустыне позднейшего мира оазис, в котором одном только и струилась еще свежая вода. Но под палящим дыханием самума деспотизма не могла продолжаться никакая самостоятельная жизнь, и одно частное право не могло сохранять и защищать тот дух, который был изгнан из всех других областей, — он отступил и здесь, хотя и позже, чем в других областях, перед духом нового времени. Странный характер носил этот дух нового времени! Следовало бы ожидать, что он будет отмечен чертами деспотизма: суровостью, жестокостью, беспардонностью; однако, его внешние формы как раз противоположны: мягкость и человечность. Но сама эта мягкость является деспотической, она отнимает у одного то, что дарит другому: это — мягкость произвола и каприза, а не характера, — «катценяммер» насилия, стремящегося совершенное им неправо загладить другим. Здесь не место перечислять все отдельные доказательства, которые говорят в пользу этого утверждения ; достаточно, по моему мнению, если я укажу на одну особенно знаменательную и заключающую в себе богатый исторический материал, характерную черту, именно — мягкость и снисходительность, оказывавшиеся должнику за счет верителя . Я думаю, что можно выставить следующее положение, совершенно общего характера: симпатии к должнику являются признаком слабой эпохи. Сама она называет это гуманностью. Сильная эпоха заботится прежде всего о том, чтобы верителю было обеспечено его право, и не боится строгости по отношению к должнику, если она необходима для поддержания прочности оборота, доверия и кредита.
Теперь, наконец, наше современное римское право! Я почти жалею, что упомянул о нем, потому что поставил себя этим в такое положение, когда нужно высказать о нем мнение, не имея возможности обосновать его здесь так, как это было бы желательно. Но по крайней мере сущность моего мнения я все-таки приведу.
Если нужно сжато выразить его в нескольких словах, то я объясню своеобразный характер всей истории и значения современного римского права особым, до известной степени, конечно, неизбежно вызванным самими обстоятельствами перевесом голой учености над всеми теми факторами, которые определяют образование и развитие права: национальным правовым чувством, практикой, законодательством. Чужое право на чужом языке, введенное учеными и только им вполне доступное и с самого начала подверженное противоположным и изменчивым влияниям двух совершенно различных, часто друг с другом борющихся интересов, — я имею в виду интерес чистого, беспристрастного исторического познания и интерес практического приспособления и дальнейшего развития права, — и с другой стороны — практика, лишенная необходимой силы для полного духовного господства над предметом и потому обреченная на постоянную зависимость от теории, т. е. на несовершеннолетие; партикуляризм как в судопроизводстве, так и в законодательстве, доминирующий над слабыми, малоразвитыми стремлениями к централизации! Можно ли удивляться тому, что между национальным правовым чувством и подобным правом раскрылась зияющая пропасть, что народ не понимал своего права, а право не понимало народа? Учреждения и положения, которые были понятны в Риме при тамошних отношениях и обычаях, обращались здесь при совершенном отсутствии обусловивших их явлений, прямо в проклятие, и никогда, пока существует мир, отправление правосудия не колебало так сильно в народе веру и доверие к праву, как в данном случае. Что должен сказать простой, здравый смысл человека непосвященного в том случае, если он приходит к судье с распиской, в которой его противник признает себя должным ему сто гульденов, и судья объявляет расписку, в качеств так наз. cautio indiscreta, необязательной, или если расписка, прямо называющая заем основанием долга, до истечения двух лет не имеет вовсе силы доказательства?
Однако, я не буду вдаваться в частности, так как об этом можно было бы говорить без конца. Я ограничусь тем, что приведу два заблуждения нашей общеправовой юриспруденции (я не могу назвать их иначе), имеющие принципиальное значение и заключающие в себе настоящий рассадник бесправия.
Одно из них состоит в том, что в современной юриспруденции совершенно исчезла та развитая много выше простая мысль, что при правонарушении речь идет не только о денежной ценности, но и об удовлетворении оскорбленного правового чувства. Ее масштаб является всецело масштабом прошлого бесплодного материализма: простой денежный интерес. Я вспоминаю, как мне пришлось слышать об одном судье, который для того, чтобы избавиться от утомительного процесса из-за ничтожного по цене спорного объекта, предложил истцу уплатить из собственного кармана и был крайне возмущен, когда истец отверг это предложение. Что истец имел в виду свое право, а не деньги, это и в голову не привило этому мужу права, и мы не особенно виним его в этом: он мог бы сделанный упрек направив по адресу науки. Денежные взыскания, служившие в руках римского судьи превосходнейшим средством удовлетворения идеального интереса правонарушения , превратились под влиянием нашей современной теории доказательств в одно из безнадежнейших средств, при помощи которых правосудие когда-либо пыталось справиться с неправом. От истца требуют, чтобы он доказал свой денежный интерес с точностью до одного геллера и пфеннига. Посмотрите теперь, во что обращается правовая защита, когда денежный интерес отсутствует! Хозяин запирает от нанимателя сад, которым последний по контракту имеет право пользоваться; пусть он докажет денежную ценность, которую представляет пребывание в саду! Или хозяин прежде, чем наниматель занял снятую у него квартиру, сдает ее в наем другому лицу, и первый наниматель должен в течение полугода обходиться самым жалким помещением, пока не найдет себе другой квартиры. Хозяин гостиницы отказывается впустить приезжего, которому он по телеграфу обещал комнату, и тот может ночью скитаться целые часы в поисках за каким-нибудь пристанищем. Переведите это на деньги или, лучше, попробуйте узнать, какое вознаграждение можно получить за это посуду! У нас в Германии — никакого, потому что немецкий судья не сходит с почвы теоретического воззрения, что неприятности, как бы велики они ни были, не могут быть выражены в деньгах, между тем, как для французского судьи это не представляет ни малейшего затруднения. Частный учитель, принявший приглашение в частное учебное заведение, находит потом более выгодное место и нарушает контракт, а другого на его место в данный момент найти нельзя. Пусть попробует кто-нибудь сделать денежную оценку того, что ученики в течение нескольких недель или месяцев оставались без обучения французскому языку или рисовании, или определить размеры денежных убытков заведующего учебным заведением. Кухарка бросает без всякой причины место и, так как некем ее заменить, ставит этим хозяев в крайне стесненное положение; пусть кто-нибудь докажет денежную ценность этого стесненного положения. Во всех этих случаях по общему праву потерпевший остается совершенно беспомощным, так как помощь, которую право предлагает управомоченному, предполагает доказательство, которого обыкновенно совершенно нельзя представить. Но даже, если бы его и легко было представить, все-таки права на получение одной денежной ценности было бы недостаточно, чтобы действительно устранить неправо, совершенное другою стороной. Здесь, таким образом, мы имеем перед собою состояние прямого бесправия. При этом тягостным и оскорбительным является не то неприятное положение, в которое попадает здесь потерпевший, а горькое чувство от сознания того, что бесспорное право может быть попрано ногами и нет средств помешать этому.
Римское право нельзя делать ответственным за этот недостаток, потому что, хотя оно постоянно придерживалось того принципа, что окончательный приговор может быть выражен только в деньгах, однако, оно умело применять денежные взыскания таким образом, что благодаря им получали действительную защиту не только денежный интерес, но и все остальные справедливые интересы. Денежное взыскание было для судьи цивилистическим средством принуждения, обеспечивавшим исполнение его веления; ответчик, отказывавшийся сделать то, что возлагал на него судья, не отделывался одной денежной ценностью вменявшегося ему в вину действия, — денежное взыскание принимало здесь характер наказания, и именно этот результат процесса доставлял истцу нечто заключавшее в себе при известных обстоятельствах бесконечно больше, чем давали деньги, именно — нравственное удовлетворение за беспардонное правонарушение. Эта мысль об удовлетворении совершенно чужда современной теории римского права, она не имеет о ней никакого представления, она не знает ничего, кроме денежной ценности неисполненной обязанности.

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Комментирование закрыто, но вы можите поставить trackback со своего сайта.

Комментарии закрыты.