Иеринг. Борьба за право

Я ожидаю встретить следующее возражение на вышеизложенные доводы: что знает народ о праве собственности, обязательств как нравственных условиях существования личности? Знать? — нет! но не чувствует ли он их как таковые, это — другой вопрос, и я надеюсь, что мне удастся показать, что это так. Что знает народ о почках, легких, печени, как условиях физической жизни? Но всякий чувствует колотье в легких, боль в дочках или печени и понимает, о чем они его предупреждают Физическая боль — это сигнал расстройства в организме, наличности враждебного последнему влияния; она открывает нам глаза на угрожающую нам опасность и путем страдания, которое она нам причиняет, обращается к нам с предупреждением о необходимости остерегаться. Совершенно то же означает и нравственная боль, которую причиняет умышленное неправо, произвол. В различной степени, совершенно так же, как боль физическая, соответственно разница в субъективной восприимчивости, форм и предмет правонарушения (о чем подробнее будет сказано в дальнейшем), она все же в каждом человеке, который не совсем еще отупел, т. е. привык к фактическому бесправию, проявляется как нравственная боль и обращается к нему с тем же предупреждением, как боль физическая; я имею в виду предупреждение не столько о ближайшей необходимости положить конец чувству боли, сколько о более глубокой необходимости охранения здоровья, которое подрывается вследствие бездеятельно-пассивного отношения к боли, — в одном случае предупреждение об обязанности физического, в другом — о долге нравственного самосохранения. Возьмем самый несомненный случай, случай оскорбления чести, и сословие, в котором чувство чести развито в наиболее сильной степени, офицерское сословие. Офицер, терпеливо снесший оскорбление чести, теряет возможность оставаться офицером. Почему? Защита чести есть обязанность каждого, почему же офицерское сословие ставит повышенные требования исполнению этой обязанности? Потому что оно правильно чувствует, что мужественная защита личности именно для него является неизбежным условием всего его положения, что то сословие, которое по своей природе должно быть воплощением личного мужества, не может терпеть трусости среди своих членов, не унижая самого себя . Сравните с этим крестьянина. Тот же самый человек, который с самым крайним упорством защищает свою собственность, обнаруживает в отношении своей чести удивительную нечувствительность. Чем это объясняется? Тем же правильным чувством своеобразия своих жизненных условий, как и у офицера. Его профессия основана не на мужестве, а на труде, который он и защищает в своей собственности. Труд и приобретение собственности составляют честь крестьянина. Ленивый крестьянин, плохо содержащий свою пашню или легкомысленно растрачивающий свое добро, подвергается со стороны своих товарищей по сословию такому же презрению, как и офицер, не заботящийся о своей чести, со стороны своих сотоварищей, между тем как ни один крестьянин не упрекнет другого за то, что тот не начал драки или процесса из-за оскорбления, так же, как ни один офицер не упрекает другого за то, что тот — плохой хозяин. Для крестьянина участок земли, который он возделывает, и скот, за которым он ходит, являются основою его существования, и против соседа, запахавшего у него несколько футов земли, или против торговца, не уплачивающего ему денег за его быка, он начинает на свой лад, т. е. в форме ведущегося с ожесточенной страстностью процесса, совершенно ту же борьбу за свое право, которую со шпагою в руке ведет офицер против тех, кто задел его честь. Оба жертвуют при этом собою, совершенно не считаясь ни с чем, — о последствиях они совершенно не думают. И они должны так действовать, потому что они подчиняются в этом только особенному закону своего нравственного самосохранения. Посадите этих же людей на скамью присяжных, и пусть сначала офицеры судят за преступления против собственности, а крестьяне — за оскорбления чести, а затем — наоборот, — какими различными окажутся приговоры в обоих случаях! Известно, что нет более строгих судей относительно преступлений против собственности, чем крестьяне. И хотя я сам не имею никакого опыта в этом вопросе, я все же мог бы биться об заклад, что судья в том редком случае, когда к нему приходит крестьянин с жалобой на обиду, будет и иметь несравненно больше шансов на успех в своих примирительных предложениях, чем в случае жалобы того же самого человека относительно моего и твоего. Древнеримский крестьянин удовлетворялся 25 ассами за пощечину, и если ему кто-нибудь выбивал глаз, он позволял вступать с собою в переговоры и заключал мировую вместо того, чтобы выбить глаз противнику, на что он имел право. Напротив, он требовал от закона предоставления ему полномочия удержать в качеств раба пойманного пи при совершении преступления вора и в случи сопротивления — убить его, и закон разрешал ему это. Там, дело шло только о его чести, его теле, здесь же — о его добре и имуществе.
В качестве третьего представителя в эту группу я включаю купца. То, что для офицера составляет честь, для крестьянина — собственность, для купца составляет кредит. Поддержание последнего является для него жизненным вопросом, и тот, кто обвиняет его в неудовлетворительном выполнении его обязательств, задевает его чувствительнее, чем тот, кто наносил, ему личное оскорбление или обкрадывает его. Соответственно этому особенному положению купца новые уложения все более и боле ограничивали наказание за неосторожное и злостное банкротство кругом купцов и лиц, находящихся в подобном пм положении.
Цель моего изложения в последней его части заключалось не в том, чтобы констатировать тот простой факт, что правовое чувство проявляет различного рода раздражимость в зависимости от различия сословия и профессии, измеряя чувствительность правонарушения исключительно масштабом сословного интереса; этот факт сам должен был служить мне только для того, чтобы посредством него представить в правильном освещении истину несравненно более высокого значения, именно — то положение, что каждый управомоченный защищает в своем праве свои этические жизненные условия. Ибо то обстоятельство, что высшая раздражимость правового чувства у трех названных сословий обнаруживается как раз в тех пунктах, в которых мы признали специфические жизненные условия этих сословий, показывает нам, что реакция правового чувства не определяется, как обыкновенный эффект, исключительно индивидуальными моментами темперамента и характера, но что в ней действует в то же время и социальный момент: чувство необходимости именно этого определенного правового института для особой жизненной цели этого сословия. Степень энергии, с которою правовое чувство начинает действовать против правонарушения, является в моих глазах верным масштабом для той силы, с которою индивид сословие или народ чувствует значение права, — как права вообще, так и отдельного института, — для себя и своих специальных жизненных целей. Это положение имеет для меня значение совершенно общей истины, оно верно как в отношении частного, так и в отношении публичного права. Та же раздражимость, какую различные сословия обнаруживают по отношению к нарушению всех институтов, которые составляют особенно важную основу их существования, повторяется также и у различных государств по отношению к таким учреждениям, в которых кажется осуществленным их особенный жизненный принцип. Мерилом их раздражения и, следовательно, ценности, которую они этим институтам приписывают, является уголовное право. Поразительное разнообразие, которое господствует в уголовных законодательствах в отношении мягкости и строгости, имеет свое основание большею частью в вышеуказанной точке зрения условий существования. Каждое государство наказывает наиболее строго за те преступления, которые угрожают его особенному жизненному принципу, проявляя по отношению к остальным преступлениям мягкость, представляющую нередко удивительный контраст с этим. Теократия объявляет богохульство и идолопоклонничество преступлениями, заслуживающими смертной казни, тогда как в нарушении границ она видит лишь простой проступок (Моисеево право). Земледельческое государство, наоборот, обложит последнее всею тяжестью наказания, обратясь к богохульнику с самым мягким наказанием (древнеримское право). Торговое государство поставит на первое место подделку монеты и вообще подделку, военное государство — нарушение субординации, служебные проступки и т. д., абсолютистское государство — преступления против величества, республика — стремление к королевской власти, и все они в этой области проявят строгость, которая находится в резком противоречии с принятой ими формой преследования других преступлений. Короче говоря, реакция правового чувства государств и индивидов сильнее всего там, где они чувствуют себя непосредственно угрожаемыми в своих особенных жизненных условиях .
Если особенные условия сословия и профессии могут придавать известным институтам права более высокое значение и вследствие этого увеличивать впечатлительность правового чувства по отношению к их нарушению, то и обратно — они могут вызывать также ослабление этого значения и этой впечатлительности. Служилый класс не может поддерживать чувство чести в такой же мере, как остальные слои общества; его положение носит в себе некоторое унижение, против которого отдельному человеку бесполезно восставать до тех пор, пока само сословие переносит это унижение; индивиду с живым чувством чести в таком положении не остается ничего другого, как либо понизить свои требования до обычного в его среде уровня, либо оставить свою профессию. Только тогда, когда подобного рода чувствительность становится всеобщей, для отдельной личности открывается надежда, вместо того, чтобы истощать свои силы в бесполезной борьбе, с успехом использовать их в союзе с единомышленниками для поднятия уровня сословной чести, — я имею в виду не только субъективное чувство чести, но и объективное ее признание со стороны прочих классов общества и со стороны законодательства. С этой стороны положение служилого класса значительно улучшилось за последние пятьдесят лет.
То, что я сказал о чести, верно и относительно собственности. Чувствительность в отношении собственности, настоящее чувство собственности, — я понимаю под этим не стремление к наживе, погоню за деньгами и имущественными благами, а то мужественное чувство собственника, образцовым представителем которого я взял выше крестьянина, собственника, защищающего свою собственность не потому, что она представляет ценность, а потому, что она является его собственностью, — это чувство также может ослабляться под влиянием нездоровых условий и отношений… Что общего имеет вещь, являющаяся моею, — говорят многие, — с моею личностью? Она служит мне средством поддержания жизни, приобретения, наслаждения; но подобно тому, как погоня за деньгами не составляет нравственной обязанности, так не может быть ее и в том, чтобы из-за пустяков начинать процесс, стоящий денег и времени и нарушающий наши удобства. Единственным мотивом, который должен руководить мною при правовой защит имущества, является тот же мотив, который руководит мною при приобретении и расходовании его: именно — мой интерес, — процесс о моем и твоем есть вопрос чистого интереса.
Я со своей стороны в подобном понимании собственности могу видеть лишь вырождение здорового чувства собственности, основанное только на извращении естественных отношений собственности. Не богатство и роскошь я считаю ответственными за это, — в обоих я не вижу никакой опасности для правового чувства народа, — а безнравственность приобретения. Исторический источник и нравственное оправдание собственности — труд; я имею в виду не только ручной, физический труд, но и труд ума и таланта, и признаю право на продукт труда не только за самим работником, но и за его наследниками, т. е. в наследственном праве я вижу необходимое следствие трудового принципа, так как держусь того мнения, что нельзя запрещать работнику отказываться от личного пользования трудом и переносить его на других лиц, как при своей жизни, так и после своей смерти. Только благодаря постоянной связи с трудом собственность может оставаться свежей и здоровой, только в этом своем источнике, из которого она непрерывно создается вновь и освежается, обнаруживается с совершенной ясностью и прозрачностью ее значение для человека. Но чем больше поток удаляется от этого источника и уклоняется в область легкого или даже совершенно не основанного на труде приобретения, тем мутнее становится он, пока, наконец, в тине биржевой игры и мошеннических акционерных предприятий не потеряет всякий след того, чем он был в самом начале. В этом месте, где исчезли все остатки нравственной идеи собственности, конечно, не может быть больше и речи о чувстве нравственной обязанности защищать ее; о чувстве собственности в том виде, как оно живет в каждом, кто должен в поте лица своего добывать хлеб свой, здесь нет ни малейшего представления. Самое худшее в этом, к сожалению, то, что созданные такими причинами настроение и привычки жизни мало-помалу передаются также тем кругам, в которых они без соприкосновения с другими не могли бы сами возникнуть . Влияние приобретенных биржевою игрой миллионов можно проследить вплоть до хижин, и тот же самый человек, который, будучи перенесен в другую обстановку, на своем собственном опыте узнал бы благословение, покоящееся на труде, переносит его, под обессиливающим гнетом подобной атмосферы, как проклятие, — коммунизм расцветает только в том болоте, в котором идея собственности совершенно исчезла, у ее источника он не известен. Этот вывод, что взгляд господствующих кругов на собственность не ограничивается последними, но сообщается также остальным классам общества, подтверждается как раз в противоположном направлении в деревне. Тот, кто живет здесь продолжительное время и не стоит вне всякого общения с крестьянами, невольно усвоит, хотя бы даже его отношения и его личные свойства в остальном не благоприятствовали этому, в некоторой степени чувство собственности и бережливость крестьянина. Тот же самый средний человек, при прочих равных условиях, в деревне с крестьянином становится бережливым, в городе, напр., в Вене, с миллионером делается мотом.
Но откуда бы пи происходило это равнодушие, которое из-за любви к покою избегает борьбы за право, поскольку к сопротивлению ее не побуждает ценность предмета, для нас важно только признать его и отметить его сущность. Практическая житейская философия, проповедующая его, есть не что иное, как политика трусости. И трус, убегающий из сражения, спасает то, чем жертвуют другие: свою жизнь, — но он спасает ее ценою своей чести. Только то обстоятельство, что другие держатся стойко, предохраняет его и общество от последствий, которые в противном случае должен был бы повлечь за собою его образ действии; если бы все думали так, как он, то все погибли бы. Совершенно то же самое происходит с трусливым отказом от права. Будучи безвредным в качестве действия отдельного лица, он означал бы гибель права, если бы сделался общим правилом поведения. И в этом отношении подобный образ действий только потому может казаться безвредным, что к борьбе права против неправа во всей ее совокупности он больше не имеет отношения. Ведь, эта борьба не лежит теперь на одних только отдельных лицах; при развитом государственном строе в ней участвует в самых широких размерах также и государственная власть, по собственному почину преследуя и карая все более тяжкие преступления против права отдельного лица, его жизни, его личности и его имущества; полиция и уголовный судья уже наперед снимают с субъекта самую трудную часть работы. Но и в отношении тех правонарушений, преследование которых по-прежнему предоставлено исключительно отдельной личности, непрерывность существования борьбы является обеспеченной, так как не всякий следует политике труса, и даже последний становится в ряды борцов, по крайней мере тогда, когда ценность спорного предмета берет верх над его ленью. Но представим себе обстоятельства, при которых, исчезает опора, которую субъект имеет в лице полиции и уголовно-правовой защиты, перенесемся в те времена, когда, как в древнем Риме, преследование вора и грабителя было делом одного только потерпевшего, — кому не ясно, к чему должен был бы привести в этом случае такой отказ от права? К чему, как не к поощрению воров и грабителей? Совершенно то же самое верно и относительно жизни народов. Ведь, здесь каждый народ вполне предоставлен самому себе, никакая высшая власть не освобождает его от заботы о защите своего права, и мне надо только напомнить мой вышеприведенный пример относительно квадратной мили (стр. 24), чтобы показать, что означает для жизни народов то миросозерцание, которое предлагает соразмерять сопротивление неправу с материальной ценностью спорного объекта. Но принцип, который везде, где бы мы его ни подвергли испытанию, оказывается совершенно неприемлемым, означая разложение и уничтожение права, не может быть назван правильным и там, где в виде исключения его роковые последствия парализуются благоприятным действием других условий. Я буду дальше иметь случай показать пагубное влияние, которое он оказывает даже в таком относительно благоприятном положении.
Итак, отбросим в сторону этот принцип, эту мораль покоя, которая никогда не была принята ни одним народом, ни одним индивидом со здоровым правовым чувством. Она является признаком и продуктом больного, расслабленного правового чувства, представляет не что иное, как грубый, голый материализм в области права. Последний тоже имеет в этой области свое полное оправдание, но внутри определенных границ. Приобретение права, пользование им и даже отстаивание его в случаях чисто объективного неправа (стр. 26, 29) есть вопрос чистого интереса: интерес — это практическая сущность права в субъективном смысле . Но по отношению к произволу, подымающему руку на право, это материалистическое воззрение, смешивающее вопрос права с вопросом интереса, теряет свое оправдание, потому что удар, наносимый голым произволом праву, задевает в последнем и вместе с ним также и личность.
Безразлично, какая вещь составляет предмет права. Если бы простой случай забросил ее в круг моего права, тогда можно было бы допустить удаление ее оттуда без нанесения оскорбления мне самому; но не случай, а моя воля устанавливает связь между нею и мною, и притом — лишь ценою предшествующего моего собственного или чужого труда: то, чем я в ней владею и что в ней защищаю, есть часть собственного или чужого трудового прошлого. Сделав ее своею, я наложил на нее печать своей личности; тот, кто посягает на мою вещь, посягает и на мою личность; удар, направленный на нее, задевает меня самого, так как я в ней присутствую, — собственность есть лишь расширенная посредством вещей периферии моей личности.
Эта зависимость между правом и личностью сообщает всем правам, какого бы рода они ни были, ту неизмеримую ценность, которую я в противоположность чисто материальной ценности, которую они имеют с точки зрения интереса, называю идеальною ценностью. Она вызывает ту самоотверженность и энергию в отстаивании права, которую я изобразил выше. Это идеальное понимание права не составляет преимущества высших натур: оно совершенно так же доступно самому невежественному человеку, как и самому образованному, самому богатому — как и самому бедному, диким, живущим в естественном состоянии народам — как и самым цивилизованным нациям, и именно в этом ясно обнаруживается, какое глубокое основание имеет этот идеализм в сокровенной сущности права, — он представляет не что иное, как здоровое состояние правового чувства. Итак, это самое право, которое, по-видимому, низводит человека исключительно в низкую область эгоизма и расчета, с другой стороны опять поднимает его на идеальную высоту, где он забывает все умствования и расчеты, которым он там научился, и тот масштаб пользы, которым он в других случаях старается все измерять, — забывает, чтобы исключительно и всецело отдаться борьбе за идею. Будучи прозой в области чисто вещественного, право в сфере личного, в борьбе за право с целью утверждения личности, становится поэзией, — борьба за право есть поэзия характера.
Что же является причиной этого чуда? Не знание, не образование, а простое чувство боли. Боль — это крик тревоги и призыв о помощи со стороны природы, которой угрожает опасность. Это верно как относительно физического, так и относительно нравственного организма (стр. 30), и чем является для медика патология человеческого организма, то для юриста и философа права составляет патология правового чувства, или вернее: должна была бы составлять, потому что было бы неправильно утверждать, что она уже приобрела это значение в их глазах. В ней заключается вся тайна права. Боль, которую ощущает человек при нарушении своего права, содержит насильственно вызванное, инстинктивное самосознание того, что составляет для него право, прежде всего — для него, отдельного лица, а затем — и для человеческого общества. В этот один момент в форме аффекта, непосредственного чувства истинное значение и истинная сущность права обнаруживаются больше, чем в течение долгих лет спокойного пользования. Кто на себе самом или на ком-нибудь другом не испытал этой боли, тот не знает, что такое право, хотя бы даже он держал в своей голове весь Corpus juris. Не разум, а только чувство может ответить нам на этот вопрос; поэтому язык правильно назвал психологический первоисточник всякого права правовым чувством. Правосознание, правовое убеждение — это абстракции науки, которой народ не знает, — сила права покоится на чувстве, совершенно так же, как и сила любви; ум и рассудительность не могут возместить недостаток чувства. Но подобно тому, как любовь часто сама не знает себя, и достаточно одного только мгновения, чтобы заставить ее совершенно сознать самое себя, так и правовое чувство в спокойном состоянии не знает, по общему правилу, что оно представляет собою и что таит в себе, и правонарушение и является тем мучительным вопросом, который заставляет это чувство заговорить и обнаруживает его истинное значение и силу. В чем состоит это истинное значение, я уже показал раньше (стр. 26), — право есть нравственное жизненное условие личности, защита права есть ее собственное нравственное самосохранение.
Сила, с которою правовое чувство фактически реагирует на перенесенное им оскорбление, является пробным камнем его здоровья. Степень боли, которую оно ощущает, указывает ему, какую ценность оно придает угрожаемому блату. Но ощущать боль, не принимая близко к сердцу лежащего в ней напоминания о необходимости отразить опасность; терпеливо переносить эту боль, не защищая себя, — это значит отречься от правового чувства, что, может быть, извинительно, в отдельном случае в зависимости от обстоятельств, но в течение продолжительного времени невозможно без вреднейших последствий для самого правового чувства. Ведь, сущность последнего есть действие, — там, где ему приходится бездействовать, оно слабеет и постепенно совершенно притупляется, пока, наконец, едва сохраняет способность ощущать боль. Раздражимость, т. е. способность ощущать боль от правонарушения, и деятельная сила, т. е. мужество и решимость в отражении нападения, являются в моих глазах двумя критериями здорового правового чувства.
Я должен отказаться здесь от более широкого исследования этой столь же интересной, сколь и обширной темы о патологии правового чувства, но некоторые замечания я позволю себе сделать.
Раздражимость правового чувства не одинакова у всех индивидов, но ослабевает и усиживается в соответствие с тем, насколько данный индивид, данное сословие, данный народ чувствует значение права, как нравственного условия своего существования, и притом — не только права вообще, но и отдельного, определенного правового института. В отношении собственности и чести это было показано выше (стр. 30—32); в качестве третьего отношения я присоединяю сюда еще брак: на какие размышления наводит отношение различных индивидов, народов, законодательств к прелюбодеянию!
Второй момент в правовом чувстве: деятельная сила — есть всецело дело характера; поведение человека или народа в виду правонарушения является лучшим пробным камнем его характера. Если мы под характером будем понимать полную, основывающуюся на себе, самое себя утверждающую личность, то нет лучшего повода для испытания этого свойства, как тот случай, когда произвол посягает, вместе с правом также и на личность. Формы, в которых оскорбленное правовое чувство и чувство личности реагирует против него, — под влиянием ли аффекта в диком, страстном поступке, или в сдержанном, но настойчивом сопротивлении, — не имеют никакого значения для интенсивности силы правового чувства, и нельзя было бы впасть в большую ошибку, как приписать дикому народу или необразованному человеку, у которого нормальной является первая форма, более деятельное правовое чувство, чем образованному человеку, выбирающему второй путь. Формы эти зависят в большей или меньшей степени от образования и темперамента; дикость, стремительность, страстность совершенно равноценны твердой решимости, упорству, настойчивости сопротивления. Выло бы плохо, если бы дело обстояло иначе. Это значило бы, что индивиды и народы, потеряли в своем правовом чувстве столько же, сколько приобрели в образованности. Достаточно одного взгляда на историю и гражданскую жизнь, чтобы опровергнуть это мнение. Так же мало значения имеет здесь противоположность богатства и бедности. Хотя масштаб ценности, которым богач и бедняк измеряют вещи, чрезвычайно различен, однако, как уже было выше указано, в случае неуважения к праву он не оказывает никакого влияния, потому что здесь речь идет не о материальной ценности вещи, а об идеальной ценности права, об энергии правового чувства в особенном отношении к имуществу, при чем на первый план выступает не положение имущества, а состояние правового чувства. Лучшее доказательство этого дает английский народ; его богатство не причинило никакого ущерба его правовому чувству, и с какою энергиею последнее проявляется даже в простых вопросах собственности, в этом мы на континенте достаточно часто имеем случай убеждаться на сделавшейся типическою фигуре путешествующего англичанина, который мужественно вступает в борьбу с попытками обмана со стороны хозяев гостиниц и извозчиков, как если бы дело шло о защите права, старой Англии, и в случае нужды откладывает свой отъезд, целые дни остается в одном месте и расходует в десять раз больше того, что отказывается платить. Народ смеется над этим и не понимает его, — было бы лучше, если бы он его понимал. Ибо в нескольких гульденах, которые отстаивает здесь этот человек, в действительности заключается старая Англия; там, на родине, его понимает каждый и поэтому-то не так легко решается обмануть его. Поставим в те же условия австрийца с тем же социальным положением и с теми же средствами; как он поступит? Если я могу доверять моим собственным опытам в этом отношении, то из ста не наберется десяти, которые следуют примеру англичанина. Остальные боятся неприятностей, связанных со спором, привлечения общего внимания, возможности кривотолков, которым они могли бы подвергнуться, кривотолков, которых англичанин может не бояться в Англии и с которыми он спокойно мирится у нас: короче, они платят требуемое. Но в гульдене, от уплаты которого отказывается англичанин, и который платит австриец, заключается больше, чем думают: в нем заключается часть Англии и Австрии, заключаются века их политического развития и их социальной жизни .
Я старался до сих пор развить первое из двух высказанных выше (стр. 25) положений: борьба за право есть обязанность управомоченного по отношению к самому себе. Теперь я обращаюсь ко второму положению: отстаивание права есть обязанность по отношению к обществу.

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Комментирование закрыто, но вы можите поставить trackback со своего сайта.

Комментарии закрыты.